Все то, чего он до сих пор ничуть не стеснялся и считал чем-то обычным в отношениях между соседями, теперь показалось ему грубым и неприличным, словно красная майка, вылезшая из-под костюма оперного певца. Эта скорбная и несколько торжественная обстановка, которую принесла с собой смерть, требовала чего-то особенного: надо было иначе ходить, разговаривать. Сейчас уже Заза не смог бы перейти коридор, шаркая шлепанцами, теперь ему придется ходить, скорбно опустив голову. Уже не было безразлично, что и как сказать, надо было произнести какое-то исключительное слово, соответствующее этой новой обстановке. И если даже это слово не раз сказано прежде другими, если оно имело уже свою выразительную мимику и интонацию, то теперь все равно оно будет звучать как сказанное впервые. Нужных слов было всего лишь несколько, и точное знание этих слов было так же необходимо, как знание формул в математике, потому что и у смерти есть своя математика. А Заза этих слов не знал.
Некоторое время он стоял, не двигаясь и чувствуя, что мешает женщине. Она все пыталась разбудить спящего, а в присутствии Зазы стеснялась тормошить его сильно. Видно, и она чувствовала себя неловко. Больше всего Зазе мешало полотенце, которое он никак не мог спрятать за спину. Хотя эта женщина каждое утро видела его с полотенцем. Наконец Заза, опустив голову, двинулся по коридору, он украдкой заглянул в комнату, где покоился уважаемый Валериан, и увидел зеркало, завешенное простыней.
Выйдя на улицу, Заза пошел по спуску. Тротуар был скользкий, раскатанный мальчишками. Вначале он, подражая другим прохожим, попытался идти по самому краю, где был навален снег, убранный с тротуара, ноги погружались в глубокий снег и не скользили. Но потом ему стало почему-то стыдно, может быть, потому, что он шел по пятам за какой-то старушкой. Он перешел на тротуар и, когда поскользнулся, разогнался и, как мальчишка, скользя, доехал до самого низа.
Репетиция начиналась в одиннадцать. До одиннадцати оставалось еще два часа. Заза решил позавтракать, а затем пройтись пешком по проспекту Руставели. На это как раз ушло бы оставшееся время. Он поравнялся с Кировским парком, перешел улицу и поднялся в кафе «Газапхули».
Выходя из кафе, он посмотрел на часы — до начала репетиции оставалось еще сорок минут. Присутствие на репетиции не доставляло ему особенного удовольствия, так как там ему нечего было делать. Он был помощником режиссера Сандро Канчавели, приглашенного из другого театра. Обязанности его заключались в том, чтобы сидеть молча. Ему сказали: садитесь и смотрите, у Канчавели есть чему поучиться! И он сидел и смотрел. Сандро ставил «Гамлета». В этом спектакле были заняты лучшие силы театра. Собирались усилить оркестр и пригласить из оперы хористов, но для чего — никто понять не мог. Спектакль оформляли три художника с помощниками. Декорации были поистине грандиозны. Эльсинорский дворец перед ними, наверно, показался бы жалкой хижиной. Художники взяли курс на позолоту. По замыслу режиссера, дворец должен был блистать и сверкать.
Композитор, писавший музыку, видимо, предназначал ее для оперы, во всяком случае, добрая половина оперы была уже написана.
На репетициях толпилось так много людей, что всех невозможно было запомнить. В общем, репетиция напоминала подготовку к физкультурному параду. Режиссеру приходилось громко кричать, иначе его распоряжения не доходили до всех. Время от времени он замолкал, откидывался на спинку стула и сидел так несколько минут, скрестив руки на груди и прикрыв глаза.
По словам режиссера, это должен был быть «громкий спектакль». Многие из артистов не понимали смысла этого выражения и поэтому на репетициях читали текст слишком громко. Членов художественного совета Канчавели на репетиции не допускал, и потому совет возлагал на спектакль большие надежды.
Фехтованию обучали здесь же, в углу сцены. Учитель фехтования, худой, рябоватый мужчина, выпрямив спину и положив руки на колени, спал, сидя на стуле. Бледный, с закрытыми глазами, он казался вылепленным из воска.
«Эта мрачная и кровавая трагедия, — говорил режиссер, — должна быть озарена искрами рапир».
Оглушенные и испуганные артисты с побелевшими от страха глазами читали монологи. Больше всего боялся режиссера сам Гамлет — Анзор Чачава, хотя Сандро Канчавели привел его с собой из своего театра. Этого Заза видел еще раньше — на первомайской демонстрации. Стоя на разукрашенной машине, он возглавлял колонну театра. Тогда он тоже был в костюме Гамлета и, весь промокший от дождя, робко курил в кулак.