Макс делает паузу. Клещ. Сорокалетний Василий Петрович, замдиректора фирмешки, в которой я когда-то работал на пару с Максом. «Специалист ценового отдела». Так было написано в моей визитке. У Макса была такая же. В основном мы занимались нашими конторскими девочками и пинали балду, в особенности когда поняли, что шеф кидает всю контору — за исключением бухгалтерии, натюрлих — и платить деньги не желает принципиально. И все это несмотря на то, что мы приносили прибыль фирме с регулярностью и в размерах, поражавших нас обоих. Мы были моложе на пять лет, что в нынешних условиях равно целой цепочке существований. Что касается Клеща — а этот паразит, как ни странно, был его 3D-basis — он поражал нас своей бытовой разумностью. Клещ действительно спал в гортранспорте, то был его конек. Клещ утверждал, что сон в пути держит его в хорошей психологической форме. Позволяет сохранять баланс и служит залогом долголетия. Двадцать лет он учил школьников русскому языку, прославился строгостью и свихнулся на слове «пизда». Ни один разговор с ним в мужской компании не обходился без этой идиомы. Неважно, объяснял ли он механизм действия рынка или правописание гласных после шипящих — у него всегда центральным словом являлась пизда. Он вворачивал ее в любой контекст с виртуозностью фокусника. Порой казалось, что он в бешенстве от необходимости использовать другие слова, не говоря о лексических конструкциях, которые он именовал не иначе как менструации. Он хотел царить в своей вселенной, созданной им из одного слова, где все объясняло все благодаря его воле и умению.
— Люди привыкли к этим словарным менструациям, — говорил он, жуя сигаретный фильтр. — Я понятия не имею, почему это такой умный мужик, как Камю, вдруг предпочел разнообразие мира Богу. Какое разнообразие?! Это ложь, Майя. Человечество просто тупо. Они рассеивают мир, цельность мира, и потому теряют все, без остатка. Когда до них дойдет, что все можно выразить одним знаком, они перестанут болтать. И обожествят слово, как было на заре цивилизации. Например — Нирвана. Или пизда. Ведь это корень жизни для нас, настоящих мужчин. Не так ли?
Мне всегда казалось, что он плохо кончит.
— Помню, как не помнить. Что-то случилось?
— Короче, мне пацан знакомый рассказывал, опер. Ехал он, ехал, Клещ. Спал. Вечер, часов 11, в автобусе пять человек. Тут с заднего сидения встают два космонавта, уже обдолбаные, но еще на ногах, подходят к нему. «Ну ты чо, мужик?» «А в чем, собственно, дело, ребята?» Ну и они ему, конечно, перышком под ребро. Хоронили позавчера.
Не надо бы переспрашивать, хотя меня и покоробило его «конечно». Макс примет мой вопрос за детский лепет.
Я или придуриваюсь, то бишь стебаюсь, или я космонавт. Уж он-то знает, что тогда нужно было поступить иначе. Это еще не все. Закурив, он продолжает отходную молитву. Помню ли я Мишу?
Прыщавый паренек, сын знакомых шефа, ибо все более-менее хлебные места в Закутске даются исключительно по блату. Чем он занимался в фирме, одному ГРУ известно. Пятнадцатилетний баклан, романтическо-лагерный, как почти все его сверстники в Закутске, он рано обнаружил склонность к маргинальному героизму. Его взяли на вооруженном ограблении с газовым пистолетом. Без особого напряжения Миша сознался в также в автоугоне и взял на себя грехи некоего вора, но торговлю наркотиками, разумеется, отрицал. И все было прекрасно, пока он находился в тюрьме, но вскоре ему дали срок и отправили в красную зону, а там он скоропостижно скончался. Само собой, инфаркт. Это мятежное дитя считало особой доблестью побывать в тюрьме, как некогда считалось доблестью побывать в армии. Это словно были ворота в жизнь, освобождение, эмансипация в ее древнем значении, до того как армия стала позорной и ничего не значащей зоной-малолеткой, где каждый прыщавый урод давит менее расторопного, увлеченно облизывая сапоги пьяному офицерью — и все ради того, чтобы скорее смыться на волю и повествовать дауноватым подросткам о собственной крутости.
Любимое ругательство Антона —