Знать бы, что ему сказать. Или что спросить. Временами кажется, он так близко, но вопросами или разговорами по-настоящему не сблизишься. А иногда он очень далеко и как бы наблюдает за мной с некой точки обзора, которой мне не видно. Иногда же он просто ребячлив, и никакой связи нет вообще.
Иногда мне приходит в голову, что открытость ума одного человека уму другого – просто разговорная иллюзия, фигура речи, допущение, от которого любой обмен между, по сути, чужими людьми выглядит правдоподобным, а на самом деле человеческие отношения непознаваемы. Пытаешься постичь, что в мозгу другого человека, – и все искажается. Наверное, я нащупываю такую ситуацию, где ничто не исказится. Но он такие вопросы задает, что даже не знаю.
26
Просыпаюсь от холода. Выглядываю из спальника и вижу, что небо – темно-серое. Втягиваю голову обратно и снова закрываю глаза.
Потом серое небо светлеет; по-прежнему холодно. Видно пар от дыхания. Мне тревожно – вдруг небо серо от дождевых туч. Но присматриваюсь – это просто заря такая серая. Ехать вроде еще слишком рано и холодно, поэтому из мешка не выползаю. Но сна нет.
Сквозь спицы мотоциклетного колеса вижу спальник Криса на столе, весь перекрутился. Крис не шевелится.
Мотоцикл тихо высится надо мною – готов к старту, словно ждал его всю ночь, безмолвный часовой.
Серебристо-серый, хромированный, черный – и под коркой грязи. Из Айдахо, Монтаны, Дакот, Миннесоты. С земли смотрится внушительно. Никаких финтифлюшек. У всего свое предназначение.
Вряд ли я когда-нибудь его продам. Незачем. Это не автомобиль, у которого кузов через несколько лет разъест ржавчина. Регулируй мотоцикл, разбирай его – и он будет жить столько же, сколько ты сам жив. А то и дольше. Качество. До сих пор оно везло нас без хлопот.
Лучи едва касаются верхушки утеса над нашей лощиной. Над ручьем появился локон тумана. Значит, разогреется.
Выбираюсь из спальника, надеваю сапоги, пакую все, что можно, не трогая Криса, затем подхожу к столу и встряхиваю парнишку.
Не реагирует. Озираюсь: больше делать нечего, надо будить. Я в сомнениях, но утренний воздух очень свеж, а меня от него нервно потряхивает, поэтому ору:
– ПОДЪЕМ! – и он вдруг подскакивает с широко открытыми глазами.
Стараюсь как могу – продолжаю побудку первым четверостишием «Рубайята Омара Хайяма»[29]
. Скала над нами – точно утес в пустыне Персии. Но Крис не соображает, что это я несу. Смотрит на верхушку утеса, а потом лишь сидит и щурится на меня. Для скверной декламации с утра нужно определенное настроение. В осо-бенности – таких стихов.Вскоре мы снова на дороге, она вьется и петляет. Устремляемся вниз, в огромный каньон меж высоких белых утесов. Ветер замораживает. Дорога выводит на солнце, и оно согревает через куртку и свитер, но вскоре возвращаемся под сень стены каньона, где опять чуть ли не мороз. Сухой воздух пустыни не держит тепла. Губы на ветру сохнут и трескаются.
Чуть дальше переезжаем дамбу и выскакиваем из каньона в высокогорную полупустыню. Это уже Орегон. Похоже на северный Раджастан в Индии, где не вполне пустыня (много сосен, можжевельника и травы), но и землю не возделывают, кроме тех мест, где в лощинах или долинах есть влага.
Безумные четверостишия «Рубайята» продолжают вертеться в голове.
Перед глазами встают руины древнего дворца Моголов у истока пустыни, где краем глаза он увидал куст дикой розы…
…
Думаю, у этого типа полупустыни должно быть название, но не могу вспомнить. На дороге никого, кроме нас.
Крис орет, что у него опять понос. Едем дальше, пока не замечаю внизу речку, – тут съезжаем с дороги и останавливаемся. Крис опять смущается, но я говорю, что некуда спешить, вытаскиваю смену белья, рулон туалетной бумаги и кусок мыла и говорю, чтобы тщательно вымыл руки, когда закончит.
Сажусь на омархайямовский камень, созерцаю полупустыню – мне неплохо.
…
…И так далее, и тому подобное…
Слезаем с Омара, займемся шатокуа. Омару естественнее всего посиживать, дуть вино и мучиться от того, что проходит время, поэтому уж лучше шатокуа. Особенно сегодняшний – о сметке.