Семья Дадиани подавала расхоложенным соседям-помещикам отличный пример. Давид и Екатерина были хозяевами предприимчивыми и рачительными: «
Добросердечная Екатерина на прощанье вынесла им тяжелую плетеную корзину с княжескими яствами: бутылками целительного белого и бодрящего красного вина, лепешками, сырами, огурцами, яблоками, хлебом, маслом, яйцами. И украдкой перекрестила, когда на тряских бочах, с багажом и проводниками англичанки выезжали со двора на вязкую глинисто-бурую дорогу.
Через пять утомительных муторных душных часов они дотянули до деревни Лия и совершенно без сил сползли со своих кляч у какой-то сакли на околице. Постучались, дверь скрипло отворилась. В черном проеме замаячил хозяин, желтый, изможденный, худой, в рваной рубахе — ткнул белым костлявым пальцем во тьму, в глубь сакли — женщины с детьми послушно расползлись, уступив гостьям место в углу. Кое-как расположились. Но не смогли заснуть. Анну знобило, теперь сильнее, вино, шерстяной плащ и бурка не помогли. Энн донимали крикливые дети — они все здесь чем-то болели, возможно лихорадкой. Было душно, горло перехватывал густой смрад — смесь сладковатого мерзкого запаха гнили и кислого пота. Энн считала минуты до рассвета. И растормошила подругу в пять утра — та была в поту. Она дала Анне глотнуть из бутылки — вино Дадиани слегка ее взбодрило, и она кое-как добрела до двери. Адам подхватил ее и подкинул на бочу. Листер мутило, все шаталось перед глазами, ватные ноги не слушались — едва нащупали стремена. Энн предложила свою бурку — стало теплее. Вино и небольшая порция хинина, захваченного из Кутаиса, привели ее в чувство.
Вдоль левого берега тихой аметистовой Ингури, подставив лица робкому персиковому солнцу, вдыхая лазоревый, свежий, целительный воздух, Энн и Анна, Адам и проводник Давид медленно потянулись на север, к горам. В деревне Джвари, прятавшейся за высокими дубами и столетними буками, они позавтракали, выстирали белье и тщательно вымылись, освобождаясь от гнилостных запахов и ядовитой памяти о белых призраках в ужасной сакле. Переждав жару, около двух дня оставили Джвари. Переехали один ручей, потом другой. Взобрались на холм, спустились с холма. Близ деревни Сачино, под старой пышной ольхой перекусили.
Проехали виноградники и заброшенные фруктовые сады. Взяли левее, перешли речку вброд, выбрались на извилистую, змеистую тропку и закачались по ней в такт беспокойно колыхавшемуся горизонту. Он гудел, как предгрозовое пенное море. Его холмы обращались в сизые волны. Волны зыбились, шипели, стонали, раскатывались, росли, дыбились и с шумом обрушивались, сбивая с ног, выцеживая силы, затягивая в хаос, в ледяной, усыпляющий черный холод. В Анну кто-то вцепился, грубо выдрал из седла — горячей охрой вспыхнула острая боль в лодыжке. Темные звуки, гудение. Провал.
Ей нестерпимо холодно. Ее колют острыми стальными штыками черкесы с песьим оскалом. Они огромны, как горы. Горы — это черкесы, как, почему она не поняла этого раньше? Их ледяные клыки пронзают ее тело — оно съеживается, скручивается, извивается от боли. Они заставляют ее плясать под визг плетей, ломают, душат, с мерзким собачьим воем рвут ее на части, на кровавые пульсирующие куски. На цветы. Алые цветы трепещут, словно сердца. От них горячо. Они падают на лицо обжигающими угольками. Один, второй, третий — огненный дождь. Нет, это слезы. Это плачет Энн. Слезы капают ей на лицо. Сквозь барабанную дробь дождя, крови, сердца она слышит мужской утешающий голос, очень знакомый: «Еще хинина». Это их врач из Зугдиди. Горечь. Провал.