Я не был в обиде, что Джими так и не позвонил и ни разу не навестил меня в тюрьме. Я понимал, что он был связан графиком, я хорошо помнил то время, когда был с ним на его гастролях, и видел, что творилось за его спиной и какое нескончаемое давление он испытывал от своих менеджеров. Ведь было это совсем недавно. Мой дух всё креп, видя, как многие с ещё большим сроком, чем мой, досрочно освобождались. Мой приговор не был чем–то, с чем мог я смириться. У меня не было чувства досады, меня отучали от этого чувства всю жизнь. Может быть, даже в этом слишком переусердствовали. Я сам себя загнал в угол и должен был испить свою чашу до дна.
Мы с отцом еженедельно перезванивались и я был в курсе всех дел брата. И когда отец сообщил, что мечта Джими исполнилась и он сформировал группу Band of Gypsys, в состав которой вошли его старинные друзья Бадди Майлз и Билли Кокс, я был искренне рад. Я знал, что Бадди давно хотел играть с братом и был уверен, что он так же был этому рад. Джими так долго страдал от постоянного контроля над своим творчеством, что, казалось, теперь он сможет с новой группой, но со своими старыми друзьями, пойти собственным путём.
Однажды утром, как обычно, я собирался идти на кухню, чтобы приступить к своим ежедневным обязанностям. У многих заключённых было включено радио и они слушали утренние новости.
— Эй, слышали? Джими Хендрикс умер от передозировки! — неожиданно донёсся чей–то возглас откуда–то снизу с первых этажей.
— Слушай, это не смешно! — ответил ему чей–то голос.
— Говорю тебе, Джими Хендрикс умер! Только что по радио объявили!
— Заткнись, тебе говорят! Ты что, не знаешь, его брат прямо над тобой?
Слух, что Джими умер, облетел все камеры, я не знал, что и думать. Но тут заскрежетал тюремный динамик:
"Заключённый Леон Моррис Хендрикс, номер 156724. Вам сообщение у капеллана."
У меня сжалось сердце. От этого заявления проснулось всё наше крыло. И вдруг все затихли. Была такая тишина, какой здесь никогда не было. И пока я шёл к тюремному капеллану, заключённые молча провожали меня взглядом из–за своих решёток. У ворот меня встретили охранники и проводили к капеллану. Когда я вошёл к нему, он протянул мне трубку, на том конце провода раздался голос отца.
— Что случилось, отец? — спросил я.
— Горько тебе говорить, сынок, но Джими больше нет. Говорят, он умер прошлой ночью, — скороговоркой произнёс он сквозь слёзы. — Но только не волнуйся. Всё будет хорошо.
— Да, я понимаю, — попытался я его успокоить.
Возвращался в камеру я на деревянных ногах. Ни один нерв не дрогнул на моём лице, если бы я не сдержался, если бы стал кричать, бить кулаком в стену или ещё чего похуже, они бы посадили меня в яму и продержали бы там одному Богу известно как долго. Не то чтобы я ничем не выказал своё состояние, меня словно не стало. То был самый худший момент моей жизни. Камеру заперли и 72 часа мне не разрешено было выходить. С их стороны это была стандартная мера, когда кто–либо из заключённых получал плохие известия. Так они надеялись избежать всплеска эмоций, могущих повлиять на настроение других заключённых и привести к нежелательным результатам.
Остаток утра я рисовал и сочинил поэму. Заключённые, проходя мимо моей камеры просовывали сквозь решётку кто несколько сигарет, а кто и пакетик с травой.
Стремясь чем–либо унять боль в сердце, я скручивал крошечные самокрутки и выкуривал их за одну–две затяжки. Мы называли такой способ "последней затяжкой", потому что если тебя застанут за этим занятием, то не только накажут, но и увеличат срок. У меня же не было никакого интереса сидеть в яме или оставаться в Монро на дополнительное время.
Сидя на своём изношенном матраце, я рассматривал трещины на стене моей камеры, как если бы они были дорогами, по которым нам с братом пришлось пройти, плохим или хорошим, и никак не мог осознать, что его больше нет. Что никогда я больше не смогу насмешить Бастера своими нелепыми поступками. Что дни эти ушли навсегда.
Помню, заключённые один за одним выключили свои радио. С тех пор, как я попал в Монро, это был первый раз, когда в блоке наступила такая тишина. Меня очень тронуло, что парни так тепло отнеслись к моему горю. Этим они показали мне своё уважение. Пять этажей камер замерли почти на весь день. Никто не слышал, чтобы в Монро такое случалось. Возможно, за всю историю Монро это был единственный раз.
Я не знал, что делать. Я не мог остановить слёзы и неважно, сколько бы я не упрашивал, меня бы не отпустили. Сквозь решётку своей камеры я видел через окно напротив, как медленно садилось солнце. Заснуть я так и не смог.