Читаем Э.Зорин - Огненное порубежье полностью

Далеко Суздаль от половецких степей, а и до него долетают смертельные стрелы. Вон у Поликея какие рубцы на плече — следы копья и сулицы. А еще секли его саблей — и от сабли метка есть на шее: синяя полоска с нежной цыплячей кожицей. Сколько лет прошло, целая жизнь, а все свербят раны: то к дождю, то к снегу, а то и к хорошей погоде. Проснется Поликей в ночи на своей холодной лежанке, поглядит во тьму — и содрогнется от ужаса: увидит будто наяву беспомощно бьющихся окровавленных коней, оскаленные узкоглазые лица, сверкающие смертельным холодом мечи и сабли, услышит крики и топот копыт...

Как уснешь от таких видений? Разве заглушишь встающую изнутри боль торопливой молитвой?..

Будто исповедался перед Никиткой Поликей, будто душу облегчал: глядишь, и переложил кусочек своей боли на чужое сердце, глядишь — и легче нести непосильный груз воспоминаний.

Но были воспоминания и другие — были приятные воспоминания; их Поликей берег, людям на суд не выносил, и Никитке, на что уж дотошен, так и не пришлось услышать их от старика. Унесет их с собой Поликей в свою продутую ветрами избу.

Только там, в темном куту у битой печи, в которой догорают подернутые белым пеплом дровишки, словно бражник, дорвавшийся до меда, будет перебирать он в памяти дни и часы, проведенные в княжеской дружине — на зеленых просторах возле Кидекши.

Тогда уж не Мономаху он служил, а сыну его, князю Юрию. Тогда уж не было Мономаха в живых.

Стар Поликей, ох как стар. А ведь был он молодым и по-молодому резвым. И не только нынешним парням — когда-то и ему улыбались красные девицы. Славное было это время, никогда его не забыть. У веселой Боянки остался от него сын и нынче он — при князе Святославе в Киеве. А кто знает об этом? Никому нет до этого дела, потому что и сын не знает своего отца, в думает, будто он боярин, будто течет в его жилах и дедовская и прадедовская боярская кровь. Пусть думает, а он-то, Поликей, глядит себе со стороны и радуется: не боярская это кровь, а простая, крестьянская. Его кровь.

— А что ж с головой твоей, откуда у тебя отметина? — спросил его Никитка.

— Это ли? — провел Поликей по голове. — Это половецкий шрам. Это еще от того похода.

— А ничего не сказывал...

— Что сказывать-то? Тут и сказывать нечего. С половцем рубиться — не траву косить. А все с того и началось, как полоснул меня половчанин по шлему. Шлем наискось развалил... Да-а... О чем я?

— Да о половце.

— Зело злой был. Верещал, как я его на копье поддел, а после что было, ничего не помню. В забывчивость впал. Едва выходили...

— Знатная отметина.

— Куда уж знатней. Отвезли меня, слышь-ко, в Киев. На боярском дворе отлеживался. Так бы и помер, кабы не дочь боярская, добрая душа... Высмотрела меня, сжалилась — то водички подаст, то хлебца.

Вот-вот, с того-то все и началось. Сквозь потухшую память прорывались обрывки света. Многое забылось, а это помнилось. Этого до смерти не избыть.

— Добрая душа, — повторил Поликей и снова замолчал. Глядел на догорающую лучину. Никитка нетерпеливо шевельнулся на лавке.

«Молодо-егозливо,— подумал Поликей.— Ишь ты, все ему выложи, как на духу. И так разговорился...»

Ворошить старое он не любил. А то, что было с Боянкой, только при нем и останется.

Рассвет уж начинал брезжить за окнами. На лавке пошевелился Чурила. Потянулся, встал.

— Еще не наговорились?

— Ах ты, монах, спи, спи,— ласково проговорил Поликей.

— Куда спать?... Вы-то все сумерничаете.

— Утро давно.

— Неуж? — удивился Чурила.

Никитка вынул лучину из светца, утопил ее в бочке с водой. Лучина зашипела и погасла.

По избе разлился бледный свет. Из-под двери потянуло холодом.

Никитка запахнул кафтан, зевнув, прислонился к бревнам. От источенных червем лесин пахло трухой.

Вот так же и время точит нашу жизнь. Была изба — остались развалины. Был храм — остались камни. Что вечно в этой жизни? Летопись Чурилы, которую смоет переписчик, чтобы занести на дорогие меха свою плутоватую сказочку? Значит, и она не вечна.

Не вечна память Поликея, и Никиткина память не вечна. Забудется череда похожих друг на друга дней — останутся шрамы. И останется то, что не сохранит ни бумага, ни камень — любовь. Она — в крови. И холоп, всю жизнь проходивший согбенно над оралом, и зело обученный грамоте монах несут ее в себе — от сына к внуку, от внука к правнуку.

И если не видевший на свете иных чудес остановится перед Никиткиным храмом и, заломив шапку, замрет перед ним,— значит, понял Никитка его душу, значит, уловил неуловимое, значит, и в нем жива эта любовь, а коли жива — жить вечно и творениям рук его.

Не так ли и он с сердечным трепетом притрагивается к холодной плинфе и мысленно воскрешает в своей памяти весь храм — от основания до золотом сверкающего креста?

И если не дал он разорваться невидимой нити, если продлил ее в будущее — пусть ненадолго, дальше подхватят и продлят ее другие, — значит, не зря долбил он белые камни, мерз на лесах, надрывался простуженной грудью от кашля...

Перейти на страницу:

Похожие книги