После «витрины» он сидел недолго. Стране повсюду не хватало рабочих рук, и его досрочно освободили с условием работы в шахте. В голодный, уже послевоенный сорок седьмой он попал в Копейск.
...Мысль о Копейске всегда была больной. Из-за ребенка. У него ведь мог быть ребенок. У него мог быть сын... Сейчас это кажется почти нереальным. Он несет его на руках, голодный, как одичавшая собака. Второй голодомор его жизни. Город не город, так себе, подросток Копейск. Кружится голова. Все смутно. Как бы без начала, а сразу конец.
Он несет на руках ребенка, рядом идет женщина. Она идет медленно, и он помнит, что они идут из роддома. Шла бы она быстрее, все могло быть иначе... Но у нее нет сил... Она откатчица на шахте, у нее все надорвано, а тут еще беременность. Она не хотела ребенка, она хотела, чтобы он увез ее куда-нибудь. Она не любит этот край, она в нем плохо дышит. Она с Кубани, казачка. Ее сослали за «пособничество немцам». При немцах ей было четырнадцать.
Как же ее звали? Странное дело, имя колышется в памяти, как дитя на качельке, вверх-вниз, вверх-вниз. Не поймать. Разве не ее имя он тогда выкрикнул, когда огромный «Студебекер», из оставшихся от войны, вынырнул задом из какого-то двора и ударил их сзади – женщину, его и ребенка семи дней от роду? Он выронил его. А «Студебекер» не сразу дал тормоз.
Его увели какие-то люди, спрашивали, кто он, откуда... Но он забыл слова. Порой ему приходила в голову странная мысль. Не было ли то, что он забыл имя женщины, которая родила ему сына, а он его не удержал, а потом вообще забыл, не было ли все это не случайно? Кто-то стирал его память об одном, но обострял о другом, гораздо более раннем? Например, о матери, которая носит на руках маленького, а отец смотрит на нее с такой любовью, что ему, мальчишке, хочется плакать. Почему та картина – это безусловное счастье, а путь по пыльной улице в Копейске – образ ада, от которого остались в памяти только визг тормозов и мысль об усталости той женщины.
А потом снова тюрьма, за побитого шофера со «Студебекера». Тот шел к нему навстречу пьяный, с распростертыми объятиями: «Ну, паря, я не хотел». Он оттолкнул его от себя не чтобы наказать, он был пуст и мало что понимал, но шофер упал, раскачиваясь в падении, и ударился виском о камень, торчавший из земли. Он тогда вытащил камень из-под головы, таким его и увидели люди. Нет, они не осуждали, они его понимали и сочувствовали. Этим и сгубили, рассказывая все в милиции. «А этот стоит с кровавым камнем. Так можно же понять!»
Судьи поняли и услали в таежные лагеря на лесоповал. Однажды во сне он еще раз увидел комочек, завернутый в выцветшее казенное одеяло, которое получил в роддоме. Ребенок смотрел на него влажными, непонятного цвета глазами, и была в них, как ни странно, мысль, которой не могло быть по определению. Мысль-печаль. Будто дитя уже знало, что семь дней жизни – его срок и другого не будет. Он ребенку что-то одобряющее гукнул, как и полагается гукать, обращаясь к маленькому, но тот повернул головенку, искривив рот.
– Где жить-то будем? – первое, что спросила та, чье имя он забыл.
Оба общежитские, они знали, что там им уже не место; решили идти к начальнику шахты, кланяться и просить. К нему тогда и шли, а оказывается, и не надо было. Все решилось само собой. И мальчик сказал ему это раньше своими бессильными влажными глазами.
О, эти мысли! Червь-цепень, сжирающий тебя изнутри и вылизывающий до щекотки все твои внутренние стенки.
Отмотав новый, сравнительно небольшой срок, он тогда рванул в Донбасс – благо в Копейске овладел профессией крепильщика. Там он встретил женщину родом с Западной Украины. Оттуда в шахты, в забой и на откатку, привозили молодых и красивых. Как же их мучили только за то, что они родились ближе к Западу, мучили за то, что крестились слева направо, за красоту мучили тоже.
Он полюбил первый раз в жизни, глядя на нее издали, осторожно. Когда понял, что у нее никого нет, стал заговаривать, плохо понимая ее язык, не тот украинский, который он знал и который позже назвали суржиком, а какой-то совсем другой, напевный и сочный.
Они встречались, пока не наступила осень. А осенью ей не в чем было выйти к нему на свидание. Ну он, конечно, тоже был хорош в костюме из «бумажной шерсти» и в ботинках, которые носил незнамо сколько. Он научился чинить их сам, вставляя в подошву то кусок резины, то чьи-то выброшенные подметки. Когда она не пришла к нему три раза, он пошел к ней в общежитие, оно стояло уже, считай, на земле – так осел дом. Она вышла к нему босиком через окно, а было холодно. На юге иногда выдается студеный октябрь, погода потом отыграется в солнечном ноябре, но в октябре, бывает, так знобит, что мало не покажется.