Он заполнил колодезной водой все существовавшие в ее доме емкости. Она только всплескивала руками. Норовила дать ему деньги, но он ей отдал свои, последние. Теперь уже было близко, и в сумке лежал хороший хлеб, и домашние котлеты, и все, что росло в огороде.
На станции показалось, что тут бегают все те же самые паровозики и вагончики. Таким городам никакое время не срок, чтобы измениться до неузнаваемости. И он таки добрался до того кладбища. Только оно было уже огромным, не окинешь взглядом. Смерть лучше жизни изменила пейзаж.
Вокруг домов разрослись сады, но он не боялся ошибиться. Дорога с кладбища упиралась прямехонько в ворота нужного двора. Хотя ворота были другие, новые, и он, вспомнив про нелепого барана, как и полагается барану, тупо и непонимающе стал в них стучать властно, по-хозяйски. Открылась вделанная в ворота новая калитка, и из нее вышла – он чуть не вскрикнул – мама. Молодая женщина, такая точно, как была мама в тот страшный день пожара. Она тогда варила в саду варенье. Маленькая каменная плита была специально для этого выложена, и плетеное кресло стояло рядом, чтобы мама отдыхала. Мама тоже была беременной.
– Олечка! – сказал он. – Это я.
Женщина недоуменно смотрела на него.
– Вы к кому? – спросила она.
– К тебе, деточка. Я твой брат.
– Извините, Христа ради, но у меня нет братьев.
Он вспомнил, как, провожая его из дома, та женщина, что взяла Олю, надсадно шептала: «Ты не приезжай больше. Она теперь только моя. А ты живи сам... Не беспокой ее. Забудь!»
А он ведь не просто не забыл, он и фамилию взял той женщины – Крюков. Фамилия Луганский лежала где-то глубоко – на дне души. Она заквасилась внутри его кровью, вздрагивала временами, чтоб он знал – существует. Зачем? Потому что своя, истинная. От мамы и папы. От дедушки и бабушки. А та, что от женщины, которая взяла Олю, как нарисованный рубль. Он знает, что это такое. Они рисовали в детдоме рубли, чтобы покупать у полуслепой старушки семечки. Без Оли получалось, что вся его жизнь только для этого и существовала – для семечек, милиции, командиров, вертухаев, сокамерников и прочего абсолютно чужого люда. И только в одном месте он истинный – где они с Олей. А она – на тебе: «У меня нет брата».
– Мать позови! – сказал он строго, а на самом деле чуть не плача.
– Мама давно умерла. Я позову мужа.
Но тот уже стоял за ней, великан-мужик, который мог смять его одним касанием руки.
– Где мы можем поговорить?
Великан подумал и кивнул на ничейную лавочку, что стояла у самой дороги на кладбище. «Тут они останавливаются передохнуть, – подумал он о тех, кто несет гробы. – Тут не разговаривают, тут вытирают кто слезы, кто пот».
Он рассказал все подробно. Об огне. О том, как вытаскивал Олю. Как сжигал ей кудри. Как они бежали. Рассказал и о детдоме. Как он боялся, что их найдут. Как снова бежали. Как увидели кладбище.
– Я как увидел его, подумал, что тут надо устроить передышку. Было уже нехорошо и мне, и ей, тело требовало остановиться.
Он подробно описал женщину, которой он оставил девочку на время, а получилось – навсегда. Великан ответил сразу:
– Я верю тебе, мужик. В России возможно все, и даже больше. Но теперь Оля не только твоя сестра, но и моя жена. И что? Я отдам ее тебе, такому обтерханному? Небось из тюрьмы?
– Из нее, – ответил он. – Но у меня на Урале есть место, где дом и настоящие люди. Они мне дали деньги на дорогу. Там найдется и тебе работа.
– Работа у меня и здесь есть. И дом есть. Я что, подорванный, чтоб срываться с места, тем более сейчас, когда она в положении? Правду ей скажи, правду надо знать всегда, но с места не дергай. Все равно не дам. У тебя есть какой-нибудь документ?
Он дал ему паспорт на имя Никифора Крюкова. «Взял, – сказал, – эту фамилию не как первую попавшуюся, а как ту, которая будет у Оли. Я Крюков, она Крюкова».
– Документ твой как раз сбивает с толку. История одна, фамилия другая. Спрячь ксиву и ей не показывай. Из тюрьмы, мол, и нет документов. А все остальное разрешаю рассказать. Я и сам не барин.
И он рассказал все Оле. Странные бывают вещи. Оля вдруг вспомнила женщину, которая варила варенье в саду и присаживалась в плетеное кресло. Ее названная мама не так варила. Она это делала на кухне и открывала все окна в доме, потому что было жарко. А в окна влетали мухи. Мама смеялась: «Варенье вишневое с мухами». Бывало, на самом деле попадались.
– А возле той женщины, – сказала Оля медленно, смущаясь и теряясь, – стояла девушка, и она газеткой обмахивала таз. Я думала, это такой сон.
– Все точно! – сказал он. – Это была твоя старшая сестра Анюта. А варенье тогда варили из патоки. Мама волновалась, что будет плохой вкус. Последний день ее жизни. – И он заплакал.
Они молчали, и в этом замирании она вдруг вспомнила, что ей жгли локоны и она очень плакала. И еще она вспомнила, как лежала на каких-то досках и кто-то прижимал ее голову к ним, и ей в щеку впилась большая заноза. «Смотри, вот точка, след от нее».
– Я прижимал, и я вытащил занозу, а на остановке нашел подорожник и приложил его. Боялся, чтоб не нарвало.