Когда же перестали являться мне сны, в которых жаркое из говядины и свинины, словно бонапартовскую гвардию на бельгийских полях противник, со всех сторон окружали кнедлики; когда, оглушенный, подобно быку, кувалдой тягучего рабства (гнусный труд! подлый труд! безобразный труд!) я стал окончательным вегетарианцем, когда обрел слух и зрение, когда научился крыть попугаев, когда потерпело свой Седан
[42]хвостатое стадо, когда я
Помню ли я его приход?
О, как помню!
В тот злополучный день, к восторгу дедка, соизволил расцвесть (единственный раз за всю свою никчемную жизнь) ananas comosus. Я ждал отдыха – хотя бы ради такого случая, однако старик не дал рабу поблажки. А ведь этот хитрый китаец видел, как самым тщательным образом с невероятным старанием был обрызган мною амазонский берониус (на тысячу световых лет далек от подобного старания любой вышколенный, скрупулезный стюард!) и прополота (нет, какое! пропахана, словно трактором!) целая десятина земли. Но он даже не почесался; не промямлил: «Ну, хватит, сынок».
К черту старого подлеца! Я продолжал свой обычный бег. Тридцать полуведер – на рудбекию и сангвинарию канадскую. И еще двадцать – на ромашку и лаковый тис. Многократно был орошен пурпуниус светлый игольчатый – злобный капризный высерок. Накормлена перегноем гвиания. Щедро обрызган квисквалис индийский.
«Яичный желток» уже закатился за пальмы, когда я отбросил мотыгу.
Поужинал спаржей.
Растянулся на клевере.
Подложил под голову подушку-булыжник.
И затылком почувствовал вздох.
– Как насчет того, чтобы скоротать вечерок?!
Я вскочил для отпора – и, однако, не смог, господа. После тотального хамства остальных персонажей до отчаянной дерзости был обходителен этот замученный интеллигент. Впрочем, берите выше – он был жалок до восхищения. Бороденка гонимого фавна. И глаза! Боже, что за глаза! Что за сияние сфер! Волчок Норштейна [43]! Свидетели Иеговы не смогли бы так подластиться. Куда бормотателям гимнов с их смехотворным гипнозом до этого перебирающего копытцами рогоносного мавра. В меня заглянули очи, в которых совершенно по-сиамски сплелись ленинское лукавство и иерусалимская скорбь.
– Так вы не против партейки в го?
Здесь подпрыгнул бы Кавабата [44]. Уронили бы невозмутимость вместе взятые Циньюань, Китани Минору и Сюсай Хонинобо [45].
– Ничего особенного, – продолжала судьба в образе пыльного, дряхлого дьявола, – вон на той аллее нарезаем квадраты, а гальку берем… ну, хотя бы из здешней альпийской горки.
И ведь он соблазнил, благодетели. Я попался со всеми своими потрохами; вляпался, как лошадник Мюрат у Шёнграбена
[46], как сумрачный киник Фауст, как самая разнаивная девственница, глупость которой вполне может спорить с афганской выходкой Буша. И
Мефистофель сопел одобрительно.
Пересчитал квадраты.
И остался доволен «доской».
Ну, а монстр? Деду было на все на…ть: как ни в чем не бывало, дряхлый пердун протащился мимо нас к навесу. Он чтил здешний главный закон – занимайся сейчас чем угодно: бегай, хнычь, ругайся, скули. Главное – сияние славно политых еще днем белых рудбекий.
Негодяйки, конечно, сияли.
Покачивались.
Цвели.
А несносный старик захрапел.
– Все в порядке, – кивнул козел. – Восемнадцать на восемнадцать! Буквы сверху, цифры сбоку. Все же будет получше рэндзю [47]! Ваши черные.
– Почему?
– Сами вы далеко не нубиец – несмотря на загар. А теперь оглядите меня. Здесь простая эстетика. Черный – белыми. Так вы не против, голубчик?
– Нет! (я здорово, классно влип!)
Он осклабился.
Издал свой коронный, семитско-жалобный вздох:
– Ну-с, ходите.
Я сходил.
Я поставил на R 16.
Никогда не играйте в го.
Хоси, комоку, боси, цукэ-атари и цуги [48]. Мандраж первого выпада, затем неизбежная растерянность, скрежет зубовный и вновь собачий восторг от следующего, кажущегося более удачным, хода. Пот, слезы, азарт, наконец! Железно хватающий за горло, словно пугачевский Хлопуша, глубокий, как утроба людоеда Сатурна, азарт! Ни секунды не сомневаюсь: даже известный всем почитателям литературы один весьма ядовитый энтомолог сломал бы на попытке отобразить подобное свое виртуозное перо.
Черный камушек, сжатый так, что он готов был проструиться песком сквозь пальцы, – вот скорбный символ моего помешательства.