Эдуарду всегда доставляло радость видеть собственными глазами, в какое хорошее настроение приходит получатель удачно выбранного подарка. Чего я только я не успел от него получить: пол-России, кажется! Перед большим окном в гостиной подарков хватает: от моржовых клыков до черных турмалинов. Подарок — это символ и воспоминание, когда его дарит человек, подобный Эдуарду. Ведь с гостинцем связаны не корыстные интересы, они не имеют отношения к «азиатскостям» начала знакомства с той и с другой стороны. Подарок дарится теперь от чистого сердца. Какое же красивое это выражение! Чистое сердце у каждого ребенка, но куда оно часто скрывается у взрослого? Под наносными шлаками мира?
Когда люди знакомы друг с другом, пристрелка становится снайперской. Эдуард знает уже, что мне нравится, а что нет. А я, мне думается, знаю, что нравится ему. Прежде чем мы отправимся в Москву, я могу попробовать порыться у букинистов, сходить в «Хагельстам» (поскольку «Нордиски» уже нет) и постараюсь найти какую-нибудь стародавнюю русскую книгу. В Финляндии их все еще хватает — остатки наследия беженцев и эмигрантов как царского времени, так и революции. Я знаю, что такая книга — лучший из подарков. Только новые русские своими покупками уже взвинтили их цены до небес. Прошлое таким способом возвращается, и человек как будто становится интеллигентнее и благороднее, когда на полке находятся старинные книги, где они стоят для любования, а не для чтения. К счастью, старых запасов на моих собственных полках хватит еще на какое-то время.
Раньше приобретать подарки было легче. Как мне, так и Эдуарду. Когда был помоложе, мне нравились минералы и камни — я их отшлифовывал, — и я то и дело получал образы из разных концов Сибири: яшму, розовый кварц, даже образцы таких горных пород, которые я не мог опознать и с помощью справочника. На столе все еще лежит кусок окаменевшей мамонтовой кости. Все эти предметы уже принадлежат к дому, к его уюту; они естественным и само собой разумеющимся образом расположились на своих постоянных местах как часть Эдуарда и нашей общности.
Привозили мне и произведения изобразительного искусства, поскольку знали, что оно близко моему сердцу. Но дарить произведения такого рода всегда трудно, если не невозможно. Толя прямо-таки специализировался на размышлениях, какое искусство мне понравится. Поскольку полученные произведения нужно быть выставить на всеобщее обозрение, предстоял ряд проблем. Русский художественный вкус зачастую близок обычному финну: то есть мы говорим о рыночном искусстве и его галерейных разновидностях. Мне, в конце концов, не оставалось ничего другого, кроме как начать называть эти вещи своим именем. Слово «китч» было не известно, но в русском языке нашелся его эквивалент — слово с тем же значением: «туфта». В ситарлаской кухне я со стороны наблюдал за долгой дискуссией между Толей и Эдуардом о том, является ли только что привезенная и подаренная мне статуя (две изогнувшиеся человеческие фигуры в объятиях друг друга, головы из блестящего металла, а тела из крашеной пластмассы) туфтой или нет… У меня не спрашивали, хотя я сидел за тем же столом. С таким энтузиазмом эти господа сами обсуждали этот важный вопрос.
Они пришли к тому, что я должен считать статую туфтой, и были очень довольны конечным итогом и собственной мудростью, особенно когда по их просьбе я еще это и подтвердил.
Многие из картин в конце концов оказывались в раздевалке сауны или в подобных местах. Одна, которую с особенной любовью подарил Толя, представляла собой пейзаж, сделанный из крошки полудрагоценных камней: сосны, облака, вода… Ее постигла участь оказаться именно на стене в раздевалке (Толя любит сауну в Ситарле и вообще париться), но когда она недавно случайно упала на пол и частично разлетелась на тысячи осколков, я поймал себя на том, что расстроился из-за этого по-настоящему. Я опять понял, что самое важное не предмет как таковой, а намерение дарящего, и когда картина разбилась, казалось, словно разбилась часть Толи. Почти половина верхней части картины сохранилась все-таки в целости, и теперь висит на почетном месте, на нижнем уровне возле банного стола.
«Чем хочешь заняться?» — всегда спрашивал я после приезда Ээту, когда более важные дела были переделаны и предварительно обсуждены. «Увидеть Антти и Эрно», — без колебаний следовал ответ. И это было нетрудно, если только Антти не разъезжал где-нибудь в Европе по следам новой книги или не рыбачил нахлыстом, например.
Но если был на месте, он всегда встречал нас с радостью и угощал как минимум обедом, во время которого остротам не было конца.
— Переведи, Ханну!
И я пытался. Каламбуры надо бы запретить (кроме как по-фински). Но разве хоть один писатель может что-то поделать со своим желанием поиграть с языком!