Ясное мышление всегда означало применительно к Эрно Паасилинне и ясную манеру письма.
Эдуарду вспоминается другое, что я уже и забыл: «Я помню, что он отказался дать интервью какой-то крупной американской газете. Он сказал: «У меня есть свои взгляды. Но они могут повредить нашей стране». Так что он заковал свою свободу в кандалы ради Финляндии. Провозгласил диктатуру самому себе. Даже в этом он был отважен».
Когда на следующий день я рассказал Эрно по телефону, в каком восторге его гости были от мудрости мастера, Эрно слушал хвалу по своему обыкновению спокойно. Я рассказал, что особенно одна из его фраз вызвала большое восхищение у наших русских.
— Какая? — спросил Эрно.
— Ну, та — «Один язык, одна мораль».
— Я никогда ничего подобного не говорил, — внезапно рассердился Эрно. Я возразил, утверждая, что у меня все-таки есть два свидетеля, которым я фразу перевел.
— Да переводить-то ты можешь что угодно и как угодно, — заколебался Эрно.
Я попросил, однако, чтобы он записал эту фразу для памяти; она хорошо подошла бы для его очередного сборника афоризмов.
Пару дней спустя я получил от Эрно письмо. В нем было несколько сопроводительных строк и купюра в двадцать марок. Это была плата за афоризмы, которые я вписал в его сборник. Рабочий человек, дескать, всегда заслуживает своей зарплаты.
Купюру я принял, что еще оставалось? А немного позднее получил за ту фразу (которую он произнес и забыл) еще одну двадцатку.
Фразы напечатали, ведь это были его фразы. Хотя недоверчивый Эрно немного их переработал.
Эрно, Эрно. Как же ты здесь нужен, по сути дела еще больше, чем раньше.
Однако в конце сентября 2000 года мне пришлось позвонить в Москву и рассказать, что с Эрно мы уж больше не встретимся, что он только что умер. Это повергло Эдуарда в глубокое молчание. Скорбь о смерти Эрно была подлинной и глубокой и там, и здесь. Масштабы людей на мгновение действительно становятся видны.
Почему хорошие люди умирают, а идиоты и болваны продолжают жить по-прежнему, опять задавался я вопросом. То же самое я спрашивал, и все мы спрашивали, когда умер Алпо (писатель Алпо Руут, 1943–2002 гг.).
Ответов не последовало.
Шли годы, путешествовал я и по другим странам, но всегда приезжал в Россию, если только находились деньги или дело. Прилетал ли я самолетом или приезжал поездом, в аэропорту или на вокзале встречали ребята. Толя всегда, Ээту обычно. У него постоянно бывали встречи, переговоры, работа и записи то на телевидении, то на радио; бывали и разъезды. Но несмотря ни на что, мы всегда успевали встретиться. Эдуард знал, что я понимаю его положение, как и он — извивы моей жизни.
Я часто заезжал сначала к Толе — перевести дух, когда вещи были заброшены в гостиницу, где государство опять принуждало жить путешественника 2000-х годов — из-за Чеченской войны. Гостиница выступала форпостом официального контроля и защиты государства; она занималась паспортами и визами и проставляла на них штампы. Правда, это было облегчением и для меня. Потому что если жить у кого-то, возникали проблемы, связанные с регистрацией. Однажды я неделю гостил у Толи на Фрунзенской набережной. Мне полагалось по прибытии явиться в отдел виз и регистрации иностранцев, в знакомый и Эдуарду ОВИР. Там нужно было получить штамп на визу, чтобы я мог выехать обратно. Но приехав на место в крохотный переулок, мы обнаружили, что очередь растянулась как минимум на два квартала. Все стоящие в очереди имели кавказскую внешность. Стоять в ней было бесполезно, ибо очередь даже не шевелилась.
Учреждение находилось недалеко от центра; в удобной близости располагалась и Лубянка, это внушавшее такой страх здание тайной полиции и тюрьма.
Что делать? Ребята разводили руками: мне бы пришлось стоять в очереди неделю неизвестно с каким результатом. Ничего с тобой при возвращении не случится! Но я не был в этом уверен. И позвонил в посольство Финляндии в Москве, где получил неуверенные ответы. Может быть, если виза останется непроштампованной, это не будет иметь значения, а может быть, и будет… Несколько странных дней я провел в атмосфере, которая внезапно показалась гнетущей. Все поводы для радости — посещение дома-музея Чехова на Садовой, или Новодевичий монастырь, или Рублевский монастырь и музей икон — вдруг исчезли от этого чувства озабоченности. Что я буду делать, если не попаду с границы домой, а буду вынужден остаться в стране для допроса?
Страх — странная штука; что-что, а он-то умеет угнетать. Времена старого Советского Союза будто снова слово вернулись, и эта атмосфера с тех пор никуда не улетучивается, хотя временами и кажется, что все уже опять легче. Когда, наконец, я добрался до аэропорта, ко мне не проявили ни малейшего интереса, а вот к обладающим смуглым цветом кожи — да. Облегчение было большим, но это длившееся неделю чувство неуверенности так и не исчезло из памяти.