стоял в Лисках, хорошо подобрал он себе тройку. С малых лет, бывая на заводе у дяди, научился он понимать лошадей, а после в полку, слушая офицеров, он перенял вкус к упряжке и уменье составить красивый выезд.
Прямо царская была тройка. И все-таки Ершов спрашивал себя, почему ему скучно.
Кажется, он достиг всего. В молодые годы хотел он, чтобы все переменилось — вот все и переменилось. Он уж не нижний чин, которому нельзя ездить в вагоне второго класса, он «товарищ», и ему все можно. Он коммунист, испытанный в верности революции и на отличном счету у партийного комитета. В третий класс его больше не загонишь, — у него на станции Миллеровой стоит его собственный салон-вагон, бывший вагон директора дороги. Но многое переменив, не переменил он всего. Это, конечно хорошо, что у него свой вагон, но противно, что в этот вагон лезут сиволапые красноармейцы, воняют потом, галдят и выгнать их не всегда возможно. И еще противно, что постоянно при нем торчит этот странный и страшный Андрей Андреевич. Что он за птица, черт его знает. Вот уже больше года они вместе, кто он, так Ершову и неизвестно.
Помнит Ершов, как тогда на фронте, на митинге в хате, Андрей Андреевич закурил папиросу об лампадку и приказал загасить ее, чтобы не пахло маслом.
Что-то кольнуло тогда в сердце Ершова, занозило его тоскливою занозою, так она с тех пор и не выходит. После, в Петрограде Андрей Андреевич все настаивал, чтобы Марью Семеновну взять на квартиру к ним, секретаршей либо переписчицей сделать, а когда Ершов не согласился, Андрей Андреевич повез Ершова на фронт, в кавалерийский полк, распалил сердце Ершова против Вахмистра Солдатова и сам Ершов толкнул тогда солдат на расправу. Помнит он до сих пор, как рубили вахмистра тяжелые шашки по черепу. И легла с той поры между ним и Марьей Семеновной отцовская кровь. Так и во всем. Словно дьявол сидит в этом Андрее Андреевиче! Он и комиссар Гольдфарб всегда придумывали что-нибудь, всегда толкали Ершова на преступление, и всякий раз, когда дело было сделано, они только смеялись, а на Ершова нападала скука и тоска. Вот бы теперь смеялись, когда бы прознали его секрет. А секрет был в том, что Ершов прятал у себя на груди, никому не показывая, золотые часы с государственным орлом, подаренные Государем. Перед отцом с матерью все думал когда-нибудь похвалиться. Нутром своим знал Ершов, что будут эти часы для них дороже всех его теперешних красноармейских отличий, лихих его троек, его перстней и портсигаров.
Царские часы!
Иной раз вспоминал Ершов тот особенный, подымающий трепет, который он испытал, когда входил в Царскую ложу, чтобы получить эти чары. И он невольно сравнивал его с тем темным и брезгливым страхом, который всякий раз подымался в его душе, когда ему приходилось быть долго наедине с Андреем Андреевичем или когда он, представляясь, стоял в революционном военном совете перед товарищем Троцким.
Он помнит, как тогда, в Царской ложе, хотел он ненавидеть Государя и как ничего не вышло и как тогда он вышел из ложи, раскрасневшийся и счастливый. И странно было ему, что эти часы с государственным гербом теперь самое дорогое для него воспоминание.
Он еще скажет отцу с матерью: не думайте, что я такой совсем без креста… Нет, хороню часы царские, вам показать хочу. Память об убитом Царе.
— А кем убитом? — всплывало в голове. — Нами… мною убитом? |
— Что, товарищ, задумались, нос на квинту повесили? — толкнул его в бок Андрей Андреевич.
На нем поверх черного пальто с барашковым воротником была великолепная доха. Горло и уши укутаны шарфом. На голове высокая, конусом, черная шапка. Очки заиндевели, и за мутными стеклами совсем не видны его черные глаза.
— Мы с товарищем Михаилом Борисычем решили на хутор двинуть. Как его… вон виднеется…
— Кошкин, — сказал Ершов.
— Ха-ха-ха! Кошкин? Вот смешное имя! Кошкин хутор!.. А скажите, товарищ, почему вы, русские, так любите смешные и презрительные клички давать своему жилью? Кошкин хутор… Замараловка… как еще там… Надо же придумать…
— Как вы чудно говорите. Да вы сами-то не русский, что ли?
— Я не русский. Моя родина — Третий Интернационал…
Опять в сердце Ершова шевельнулась далекая, холодная заноза.
Некоторое время было молчание. У Ершова было такое чувство, точно не родной хутор виднеется впереди, а что-то чужое, незнакомое.
— А зачем вам на Кошкин хутор? — несмело просил Ершов.
— Повеселиться немного. Знаете, надо закрепить положение. Уж очень все просто у нас вышло.
— Да, просто и скучно. Без победы, — подтвердил, вдруг проснувшись, все дремавший Гольдфарб.
— Ну и казаки, — продолжал Андрей Андреевич. — Вот дурака сваляли. Поверили, что мы воевать не будем, фронт очистили… Вот тебе и атаманский приказ!.. Товарищ Гольдфарб одно слово сказал, так они и атаманский приказ забыли. По двадцати пяти целковых на водку им роздано. Вот и вся им цена. А вы уважать их хотите?.. Вот товарищ рассказывал. Собрались они на митинг, вызвали офицеров и заявили: «Уходите от нас подобру-поздорову, мы мир с большевиками заключать будем». Те и ушли… Тоже мокрые курицы?