Девочка замолчала. Тихая грусть и великая покорность судьбе были в ее голосе, в ее простых, без выкрика словах, и Морозов не нашелся, что ответить.
Агаша продолжала:
— Вот я другой раз думаю… Как перебьет он всех взрослых да умелых… Что ж? Пойдем мы, малые да неумелые. Нюжли же мужики-большевики детей станут бить? И не постыдятся? Вот Цыкунов пошел. А ему четырнадцати годов нет. Погибать, значит, Дону со всем его племем приходится.
Не по-детски смотрели Агашины глаза, не по-детски звучал ее голос. За эти страшные годы выросла Агаша, стала умной, как взрослая, но осталась чистой, как ребенок. По-детски не роптала на Бога, по-женски приняла на себя тяжелую женскую долю.
Над степью опрокинулось бездонное, синее небо. Солнце слепило глаза, блистало на вольных снегах, и был крепок и ядрен морозный воздух. Он распирал грудь, комками входил в горло, ледяною струею вливался в легкие и выходил назад густым тонким паром. Закутался туманной кисейкой обоз, занавесился дыханием коней и людей, и когда соскальзывало на ухабе полотно с голов покойников, то странно было видеть их лица не окутанными паром…
Длинной серебряной полосой сверкал впереди обоза вчерашний след. Кусками блестящего сахара лежали комья снега по колеям, и только один этот след нарушал безжизненность беспредельной степи.
«Какая страшная, исполинская сила в этих людях! — думал Морозов, шагая по снегу рядом с Агашей за санями. — Какая твердая вера и какое спокойствие в жизни и смерти!.. Нет, никогда коммунистам не сокрушить их!.. Убьют, похоронят, а они встанут в своих детях, во внуках встанут и понесут с собою все ту же кроткую веру и необоримую силу жизни. Рассеют их, а они соберутся. Поработят, наложат иго на их темные шеи, но будет день, что они восстанут и сбросят это иго!.. Они сильны, потому что они сохранили веру в Бога, они бесстрашны, потому что они знают точно, что нет смерти, но есть воскресение. Мы утратили эту веру, и мы не устоим. Они ее сохранили — и их не погубит страшное учение Карла Маркса! Они сила! Они как дуб прочный, около которого плющом вились мы, украшая зеленью листов его черный ствол. Они сила, мы красота… Нет, мало этого. Они не только сила, но и красота они! Дед Мануил!.. Тот полковник, что живет сейчас в снегах со своими казаками, мальчик Цыкунов, Агаша… Разве не красота — эта сила духа? И никому не победить ее. Загонят в подполье, но не загубят. И встанет после этого несчастья Россия с ее казаками краше прежнего. Отряхнется от сумасшедшего бреда, святою водой омоется от крови братской и поднимется — чистая. Сольется вся, как слились мы теперь: я, дворянин Морозов, паныч из Константиновской экономии, русский, иногородний — с дедом Мануилом и со старым полковником, и с девочкой Агашей, и с этой Маринкой, что сейчас ведет транспорт. Вот он залог этого единства, — эти мертвецы, что теперь медленно колышутся на санных раскатах, чтобы после тяжелым якорем, каменным основанием лечь в морозную землю. Кто они? В передних санях, я знаю, лежит мальчик-кадет, с мальтийским крестом Пажеского корпуса на груди, в золотых погонах; откуда он пришел на позицию, не знает никто, прислан из штаба. Дальше два мужика из Тарасовки лежат — добровольцы. А потом казаки — Вонифатий Яковлевич с сыном… Все вы скажете там у Господа, что вы вместе любили родину, и вместе боролись за нее, и вместе отдали жизнь за нее, не помня ни о классах, ни о сословиях, помня только о том, что все вы — русские». Транспорт остановился… Сани съехались в степи в большой круг. Будут кормить лошадей. Солнце близко полудня. Коротки тени. Жесток лютый мороз.
— Паныч. Хлебца хошь? Ай яичек? Я тебе припасла. Агаша из-под тела отца достала мешок с сеном, а из
него кошелку. Сено навесила лошадям, из кошелки вынула хлеб, яйца и холодное мясо.
К Агаше подошли другие дети из обозного транспорта, — жались подле саней с покойниками, глядели.
— Ишь, ты, урядника Цирульникова, бачку ейного убили и брата Петрушу
— То-то мачка у ней убиваться будет… Четверо в их доме покойников-то стало!..
Морозов смотрел вдаль, в степные просторы. Синее… белое… белое… синее… золото подле солнца… звенящее серебро под горизонтом… пустыня… синий плат… белая рубашка… золотой венчик… ризы серебряные…
«Божия Матерь, где ты? Аксайская Заступница, скоропослушница, каждый год ходившая из старого храма над Доном в Новочеркасский собор! Что же не пришла Ты сюда посмотреть на великое детское горе? Такое великое, что и слез у него нету… слез-жемчугов, чтобы ризы Твои белые украсить. Или покинула Ты землю, в селения райские удалилась, скрылась к Сыну Своему Христу Иисусу от людской от жестокой бойни?»
Холодно и пусто было в степи…
XX
Димитрий Ершов с Андреем Андреевичем и дремавшим под тулупом товарищем Гольдфарбом в широких троечных ковровых санях ехали на Кошкин хутор. Лошади были вороные. Коренник Хреновского Государственного завода, пристяжки завода Великого князя Димитрия Константиновича. Сбруя чеканного серебра, колокольчики в тон подобраны. Когда Ершов с дивизией