Читаем Единая-неделимая полностью

— Устал народ. Нету такого двора, где бы не было покойника, а то и двух. Где отца нету, а где и отца, и сына прибрал Господь. Обескровел Дон Иванович. На фронте все. Деды, отцы, сыновья и внуки. От восемнадцати годов до шестидесяти пошли оборонять границы и чувствуем мы: нету ни силы, ни смены. Ну, про смену что говорить! Нас еще Скобелев учил: «Подмога будет, а смены не будет. А нам и подмоги нет. Все обещали, — союзники придут… Офицера ихние, аглицкие да французские приезжали, говорили много, а выходит — один обман. Вот и шатается народ. Веру теряет, а потерять веру, сам понимаешь, — все потерять. Веришь ли, родный Сергей Миколаич, дело до чего зашло. Завтра транспорт надо со снарядами посылать на позицию — дети повезут. Взрослых никого не осталось. Бабам надо быть дома, хлеб на фронт печь, провизию готовить, так дети махонькие повезут отцам да братьям воинское снаряжение, а ведь это шестьдесят верст, по морозу. Поберег бы Господь! А обратно приедут, и сейчас опять на станцию за снарядами. Вот она туга-то какая! Ты пойми это. Как тут народу не зашататься? А у него-то, у большевика, силы видимо-невидимо.

— А что, Мануил, можно мне будет поехать с транспортом на позицию? Может, и я бы там пригодился.

Пристально посмотрел Мануил. Точно прочитать хотел в глазах у Морозова его мысли. Не провокатор, не шпион ли большевицкий? Пришел от большевиков. Хотя и знает он Морозова от самого его рождения, да время-то нынче такое, кому можно поверить? Вот и Димитрий большевик. Дьяволу поклонился, дьяволу служит, его слуга и раб.

Дед Мануил вздохнул, еще раз зорко посмотрел в глаза Морозову и сказал:

— Поезжай, родный. Ты им порасскажешь, они тебе. Полушубок мой одень, не побрезгай, он теплый, да валены сапоги я тебе дам свои. Мне-то теперь с прострелёной ногой они, почитай, без надобности.

XVII

Был тот синий прозрачный сумрак, что под конец зимней ночи делает кругом видными и четкими очертания. От снега шел синий отсвет и черными на нем были предметы. Жесткий и чистый был морозный воздух, и голоса в нем звучали звонко, а когда погромыхивали на дуге бубенцы, то казался их звон манящим и обещающим. По всей станице темными огнями светились окна. Повсюду, во дворах и на улице, стояли низкие разлатые сани, а подле них сказочными гномами суетились дети. Распахнется широко дверь в хату, встанет в ярком пламени пылающей печи казачка в платке, подаст вниз увязку в холсте и слышен ее голос:

— Ты, Ванюшка, хлеба-то, вниз положь, а горшок со щами поверх. Это ничего, что замерзнет. Отец себе там взогреет.

У хуторского магазина скопилось саней двадцать. Лошади обындевевшие, в белых кристаллах на длинной слипшейся шерсти, стояли, понурившись. Мальчики и девочки выносили из магазина тяжелые ящики с орудийными патронами. Вцепившись красными голыми ручонками, по трое, по четверо, в веревочные рукоятки, они волокли ящики к саням. Дед Мануил с фонарем стоял у дверей магазина. Подле него мальчик лет двенадцати, в маленькой папахе, надвинутой на уши, и в отцовской шубе до пят, делал пометки в записной книжке.

— Полевых шрапнелей шестьдесят, гранат сорок, мортирных полевых шестидюймовых… сколько, Мануил Кискенкиныч?

— Ты, Васюта, не торопись. Отметил, сколько Агаше погружено?

— Мне, деда, всего два ящика, — отозвался из темноты детский голосок маленькой в большом платке девочки, похожей на гриб-боровик, торчащий из снега. — Оба со шрапнелями трехдюймовыми. Я бы еще могла. Я парою еду.

— Вот еще барина возьмешь.

— Как велишь, деда.

Морозов в мануиловой шубе стоял около деда. «Господи! Что же это? — думал Морозов, и слезы выступали у него на глазах. — Царица Небесная, ты, на земле оставшаяся, чтобы быть людям помощницей и заступницей, ужели Ты не видишь? Где же Ты, Матерь Божия? Почему не умолишь своего Сына? Почему легкими стопами не придешь и не станешь между детей, не снимешь с них недетскую ношу?»

Со степи срывался холодный рассветный ветер. Он мел снегом и соломой по улице, вздувал гривы и хвосты лошадям, распахивал платки и шубки детей.

Маленький гриб-боровик подкатился к Морозову. Перед ним стала девочка лет одиннадцати-двенадцати. Лица не было видно под теплым платком. Платок упадал на плечи и опускался до пят, бахромою касаясь снега.

— Паныч, а паныч, — жалостливо пищала девочка, — вы со мною. На паре. Я сбегаю домой, сена еще принесу, чтоб сидеть вам вальяжнее. Я недолго. Одною минутою…

На востоке небо бледнело. Раскрывались там белые дали, нелюдимой и неприятной казалась степь и такою холодною, что жуть брала ехать туда.

Мальчик-казак сел на поседланную лошадь. На маленьком теле, перетягивая его на бок, висела огромная шашка.

— Айда за мною!

— Поехали, штоль, родные? — прошамкал кто-то сзади Морозова.

Он оглянулся. Древняя стояла старуха, опираясь на палку, согнулась в три погибели. Сморщенной рукой крестила обоз.

— Шпаши ваш Хриштош! — и пояснила Морозову. — Унучек там у меня шражается, да шыновей три!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже