В результате народного восстания в мае — июне 1793 года устанавливается фактическая диктатура триумвирата «М. Робеспьер — А. де Сен — Жюст — Ж Кутон», основанная на их авторитете в собрании и на поддержке секций и сосредоточенная в исполнительном комитете Конвента — «Комитете общественного блага», или «спасения». (Salut public, или salus populi — это традиционная римская формула, выражающая цель правительства, которая стоит выше законов. Ее можно найти, например, у Локка. Переводить эту формулу чрезвычайным термином «спасение» концептуально неверно, хотя она может иметь это значение и безусловно имела его в кризисные дни 1793–1794 годов.)
Основная специфика власти монтаньяров заключалась в их демократизме, который выходил за рамки классового интереса буржуазии. Именно Сен — Жюст и Робеспьер стали впервые широко применять древний термин «демократия» в применении к своей политике. Робеспьер, наряду с Гамильтоном, вводит современное значение термина «демократия», когда определяет ее как «государство, где суверенный народ, руководимый законами, созданными им самим, самостоятельно делает то, что в состоянии делать и делает при помощи депутатов то, чего делать сам не может»[7]
.Под давлением обстоятельств (войны, финансового кризиса и голода) Робеспьер и его союзники были вынуждены принять социальные законы, ограничившие свободу контрактов. Это были так называемые законы о
Чрезвычайный характер носила и политика
Революционеры чувствовали, что земля горит у них под ногами, что народ постепенно демобилизуется, уходит с улиц и что в случае их падения революция прекратится. (И в этом они были правы — термидорианский переворот был реакцией на террор, но он был в то же время тем переворотом, которого именно и боялись монтаньяры, против которого они защищались террором.) Поэтому они последовательно обвинили в измене и казнили жирондистов и дантонистов за умеренность и эбертистов (группу, наиболее близкую к секциям) за излишний демократизм. В терроре против политических противников нет, конечно, никакой исторической новизны. Тем не менее современники были шокированы, шокированы прежде всего контрастом между энтузиазмом первых лет революции, между проповедью солидарности и братской любви и тем безжалостным, демонстративным насилием, к которому революционеры прибегли во имя этой братской любви.
Робеспьер и Сен — Жюст подозревали своих соратников в «лицемерии», и одно только подозрение было достаточным, чтобы человека отправили на гильотину. Монтаньяры чувствовали свое политическое одиночество: и сами они, и революционная Франция находились, в силу
Одиночеству в истории соответствовало и одиночество в пространстве: французская республика была окружена «огненным кольцом»[9]
враждебных абсолютистских режимов, и с этим отчасти парадоксальным сознанием «осажденной крепости» была связана политика внутреннего террора. Но в то же время монтаньяры были далеки от всякого национализма. — они рассматривали Францию как образец для Европы. «Европа со временем тоже станет свободной; она увидит, как жалки ее короли; добродетели, которые она пробудила в нас, станут для нее примером, и она почтит наших мучеников»[10].В связи с этим чувством политического одиночества, совмещенного с мессианством, для революционной Франции перестали существовать суверенные границы европейских государств. От оборонительной войны она быстро перешла к республиканскому империализму, стремясь навязать республиканскую модель остальному миру. Но одновременно с этой универсальной целью французская нация, бившаяся за нее, имела в глазах французских генералов абсолютный приоритет: они решительно экспроприировали, конфисковали, расстреливали на захваченных ими территориях, потому что искренне верили, что интересы революционной Франции совпадают с интересами всего мира.