Бружас опять отшвырнул ее в угол, как кошку. Сдернул с больного одеяло: «Некогда нам с тобой гоголь-моголь разводить!» Схватил его своей ручищей за ночную сорочку: «Вставай, пока пулю в лоб не получил!» Девушка, не помня себя, кинулась на Бружаса, замолотила кулачками по его плечу, вбежала старушка, на колени повалилась перед Бружасом, рыдает, умоляет: «Ради Бога, не трогайте Петрушу! Ради Бога, он болен, я пойду с вами…»
Тут меня, Ефим, самого затрясло. Гляжу: понятно, Леваневский – контра, но человек на последнем издыхании, чего ж его тревожить, у него почти агония!
И в этот момент произошло невероятное: Петр приподнялся на локте в постели, схватил со стола стакан с недопитым молоком и – откуда сила взялась?! – швырнул его Бружасу в лицо. Я прямо так и обмер! А Бружас взревел, как взбесившийся бык: «Сопротивляться?! Мать твою так-перетак!» Выхватил наган из кобуры, два раза пальнул в Петра, а третий – в девушку. Старуха без памяти рухнула на пол. А я, поверишь, сомлел: глаза видят, а ни ногой ни рукой пошевелить не могу. Бружас сунул наган в кобуру и скомандовал мне: «Пошли, Зарудный! Собаке – собачья смерть».
Тогда-то, Ефим, у меня впервые дрогнуло сердце. «Зачем же так, говорю, товарищ Бружас, не по-человечески это». Он поглядел на меня, как на мразь: «Чего нюни распустил? Контру пожалел? А еще чекист!»
В это время вернулись оперативники, доложили: «Обыскали дом, сад, двор. Леваневского Александра нигде нет!» Бружас приказал: «В Сестрорецк!»
Так и ушли мы из дома Леваневских, оставив на полу двух убиенных «именем Революции» и старуху-мать в беспамятстве возле трупов… Было, было такое… Александра Леваневского мы арестовали. Немного погодя выяснилось: ни к какой организации Леваневские не принадлежали. Александра освободили… Так-то вот, – вздохнул Заруцный. – Да разве один Бружас лютовал в ЧК? Я был свидетелем сверхзверства, которое никакая революция оправдать не может. По крайней мере, в моей голове оно никак не укладывается. Понял я: не по мне чекистская работенка. В двадцать третьем уволился из ЧК, подался в хозяйственники, подальше от политики. Теперь, как видишь, пенсионер, доживаю свой век… Вот, Ефим, и думай: откуда в нашей замечательной стране насилие и жестокость. Стало быть, оттуда, издалека… От кронштадтской бойни, от бружасовской кровавой тропы пролегла дорога к тридцать седьмому году, к бешеному псу – железному наркому Ежову… А уж он-то! Э-эх! – вздохнул Зарудный. – Ладно бы тридцать седьмым инквизиция закончилась! Попомни мое слово: она еще даст новую вспышку! Корни у нее глубокие. Неистребимые.
– А Сталин? – спросил Ефим.
– Что Сталин?
– Куда глядел и глядит Сталин?
– В наше прекрасное будущее, – язвительно усмехнулся Зарудный.
– А если без шуток, Григорий Афанасьевич.
– Какие тут шутки! – лицо Зарудного словно окаменело. – Какие тут шутки! Пойми: Сталин – хозяин страны, диктатор. Стало быть, все начинается с него, все на нем замыкается. Когда после революции по приказу большевистских властей в нашей стране был создан первый концлагерь, для контриков, первый лагерь на матушке-планете… Ты чтоне слыхал? Не знаешь? Ха-ха! Удивил! А я вот сам возил в тот лагерь эшелоны с контриками… Вот, значит, когда, еще Лениным, было сказано «А». Сталин досказал все остальные буквы алфавита.
Григорий Афанасьевич прошелся по комнате, остановился против Ефима.
– Смотри, Ефим, – сказал негромко, но внятно, – и во сне не проговорись об этом. Иначе – хана тебе… Придет время, пророчествую, всему миру все известно станет, всплывет наверх оно не само по себе… А пока, сынок, помалкивай, присматривайся, думай, воюй со всякой сволочью, но с оглядкой! Поосторожнее, слышишь, поосторожнее!..
Ефим радовался: его предчувствие оправдалось, он нашел то, что давно искал, хотел найти. Бывший чекист Зарудный как бы досказал неоконченный рассказ старого слесаря Нагорнова. Ефим знал теперь: насилие, жестокость, беззаконие, произвол властей в Советском Союзе – не случайные огрехи на фоне цветущей советской нивы. Страшные пороки к величайшей беде простого русского люда, уходят корнями в так называемую Октябрьскую социалистическую революцию. Он узнал то, что раньше не посмел бы и предполагать: Ленин, Владимир Ильич Ленин, личность в его сознании незапятнанная, любимая, почитаемая, – сам, оказывается, заложил основы невиданного в истории человечества сталинского террора.
Ефима внезапно охватило смятение, граничащее с безумием. Он хотел остановиться посреди многолюдной улицы Горького, вдоль которой сейчас шел, и крикнуть во весь голос: «Лжете, Зарудный! Нагло лжете!»
«Ленин не мог приказать утопить в крови кронштадтцев, Ленин не мог организовать первые в мире лагеря смерти… Ленин не мог… Ленин не мог… Ленин не мог…!» Но крик так и не вырвался из груди Ефима, лишь больно распирал ее. Ощущение боли усиливалось от понимания почти непереносимой утраты бывшего кумира.