Относительно неблагозвучного для русского уха офирского верховного титула "Pohouyam", мелькающего по всему роману. У автора не поднялась рука заменить его на что-то приблизительное - "вождь", "царь", "император" или даже на африканское "нгусе-негус". В Офире автора неправильно поняли бы, потому что верховного правителя там называют именно так: "Pohouyam". Это высший офирский титул, а "негус" или "нгусе-негус" - должность, которую занимает Pohouyam. Следует напомнить, что подобные звуковые накладки и кальки в разных языках не редкость - вспомним английское "ху ис ху". Оно ведь нас не коробит. Дело привычки. Филологическое открытие: оказывается, "мат" и "ненормат" - это одно и то же. В Чехии, например, русским не следует просить у женщины "спичку" можно схлопотать пощечину, в Болгарии в мужской компании предлагать "курицу" можно получить по морде (за что?!), а в некоторых странах Латинской Америки петь украинскую песню "Iз сиром пироги" - могут выдворить из страны. В Офире не надо плохо отзываться о "дровах". Так же осторожно следует обращаться с аббревиатурами различных партий и организаций - последняя новость из этой оперы: "Единый Блок Левых Организаций Молодежи". В этом смысле автор щадил слух и зрение русского читателя и (там, где это было возможно) писал подобные лексы латинскими литерами, а учение, происходящее от слова "Pohouyam", и его последователей автор перевел на русский как "дофенизм" и "дофенисты" (от неблагозвучного, но привычного "до фени").
ГЛАВА 12
ГЛЫНА
Глухо стукнет земля,
Сомкнется желтая глина
И не станет того господина,
Который называл себя я.
Б. Савинков
Хоть и обругали байстрюком, зато культурно, по-французски, - bastarde. Не убили, уши не оборвали, даже по шее не дали, даже не тронули - и на том спасибо. Однажды на станции Блюменталь его тоже обозвали байстрюком. После этой станции Сашко уже не ждал от взрослых ничего хорошего. Плюнут и разотрут. Толстый поп в сутане на всю жизнь остался перед глазами. Был май, Сашко видел станцию, перрон, забитый ранеными. Цвели белым цветом вишни, было красиво, но сыро, встренно и пронзительно холодно, сыпал мелкий снег, от немецкой колонии доносились громкая беспорядочная стрельба, лай собак и крики перепуганных петухов. У перрона напротив вокзала стоял под парами деревянный бронепоезд и изредка оглушительно и лениво палил в мокрое небо из пушки. У штабного вагона зябла охрана. Сашко тихо наигрывал для раненых "Марусю", как вдруг мимо него, держась за щеку, быстро прошагал сам батька Махно с телохранителями - батька только что ходил на боевую рекогносцировку и заодно оправился в дощатой, донельзя обосранной уборной за вокзалом. Сашко запел, привлекая внимание батьки:
Батька Махно
Смотрит в окно,
За окном
Темным-темно.
Нестор Махно высморкался под бронепоезд, отскреб об подножку вагона прилипшее говно с хромового сапога, вскочил на подножку и с такой злобой зыркнул на хлопчика, что Сашко тут же свернул аккордеон. Махно было не до музыки, ему сегодня не везло: на батьку напал понос, болел зуб, около уборной он вступил в говно, махновцам не удавалось взять немецкую колонию - Блюмы, Тали и Блюментали здорово огрызались, а батька не мог заорать свое знаменитое: "Хло-о-пцы! Роби гря-а-зь!", потому что конница с тачанками позавчера ушла робить грязь к Мариуполю, и хлопцы сами лежали в грязи. Мертвых пока не выносили, а раненые, кто мог идти, подходили под снегом к вокзалу, стонали, матерились на майский снег, поминали батьку разными тихими словами, садились, ложились прямо на перрон и перевязывали друг друга какими-то грязными тряпками и окровавленными бинтами.
Уже собрался полный перрон раненых. Вот подошли еще двое - один босой, легко раненный в руку, с какой-то старинной музейной винтовкой, в рваных галифе, в солдатской гимнастерке и австрийской фуражке; в раненой руке он нес здоровенного гуляй-градского петуха без головы, а здоровой рукой поддерживал дружка с длинной саблей, очень бледного, раненного в живот, в немецкой каске типа pickelhaube*1, в вышиванной льняной рубахе, в атласных малиновых шароварах и в великолепных хромовых сапогах - не хуже батькиных, но измазанных не говном, а глиной.
- Глына*2, - безнадежно сказал бледный раненый в немецкой каске. Он зажимал окровавленными пальцами разорванный живот, чтобы внутренности не вываливались наружу, и тупо глядел на свои хорошие сапоги.
- Глына, - с готовностью согласился босоногий. - Я твои чоботы соби визьму, гаразд, Мыкола?*3
Мыкола не ответил.
- По рукам? - переспросил босоногий.
- Ро houyam, - прохрипел Мыкола.