– Никто. Кроме моей матушки. (Нелл ждала продолжения.) Она предпочла бы, чтоб я работал в Кембридже, в какой-нибудь лаборатории. В каждом письме грозится прекратить всякое общение со мной. А без ее поддержки я не могу завершить работу. У нас же нет такого финансирования, как у вас в Америке. Да и если на то пошло, я же не написал бестселлера, вообще никакой книжки не написал. – И пока она не задала очередного вопроса о моей семье, я поторопился предупредить: – Остальные члены семьи умерли, так что матушка все силы обращает на меня.
– А кто были эти остальные?
– Мой отец и братья.
– И как это случилось?
В этом вся американская антропология. Ни малейшей попытки деликатно сменить тему, никаких вам
– Джон погиб на войне. С Мартином произошел несчастный случай шестью годами позже. А отец скончался от болезни сердца, вероятнее всего сломленный тем, что единственным его потомком остался мелкий старина я.
– Не такой уж мелкий.
– Мелкий интеллектуально. Мои братья были гениальны, каждый по-своему.
– Всякий, кто умирает молодым, остается гением. И в чем они были талантливы?
Я рассказал ей про Джона, и его сапоги, и ведерко, и про редкую бабочку, про окаменелости в окопах. И про Мартина.
– Мой отец считал стремление Мартина писать стихи гипертрофированным самомнением.
– Фен рассказывал, что ваш отец придумал слово
– Случайно. Он планировал прочесть курс, посвященный Менделю и тому, что тогда называли генной плазмой. И думал, что нужно более благообразное слово, чем “плазма”.
– Он хотел, чтобы вы продолжили его дело?
– Иной вариант ему даже в голову не приходил. Он считал это нашим долгом.
– Когда он умер?
– Зимой будет девять лет.
– То есть он знал, что вы согрешили.
– Он знал, что я изучаю этнографию у Хэддона.
– И считал это несерьезной наукой?
– Не считал наукой вообще. – Я словно услышал отцовский голос.
– А ваша мать исповедует такие же взгляды?
– Как Сталин вслед за своим Лениным. Мне почти тридцать, но я полностью в ее власти. Все средства отец оставил ей.
– Ну, вы сумели соорудить свою тюремную камеру довольно далеко от нее.
Я понимал, что должен предложить ей поспать. “Вам нужно отдохнуть”, – следовало мне сказать, но вместо этого:
– Это был не несчастный случай. С Мартином. Он покончил с собой.
– Почему?
– Полюбил девушку, а она его – нет. Он явился к ней домой со стихами, а она не стала читать. Тогда он пришел на Пиккадилли, встал под статуей Антероса и застрелился. Стихи эти у меня. Не лучшее его произведение. Но пятна крови придают ему значимости.
– Сколько вам было?
– Восемнадцать.
– Я думала, на Пиккадилли стоит статуя Эроса. – Она перебирала карандаши на моем столе. Я чуть было не решил, что она сейчас начнет записывать.
– Многие так думают. Но это его брат-близнец, мститель за отвергнутую любовь. Поэт до последнего часа.
Большинство женщин любят растравлять раны твоего прошлого, отдирать струпья и утешать, когда причинят достаточно боли. Но не Нелл.
– А что вам больше всего нравится в этом? – спросила она.
– В чем?
– В вашей работе.
Больше всего нравится? Да пока меня мало что удерживает от того, чтобы не рвануть опять к реке с полными карманами камней. Я покачал головой.
– Сначала вы.
Она удивилась, словно не ожидала, что ей вернут вопрос. Чуть прищурилась.
– Вот этот момент, когда ты уже примерно два месяца работаешь в поле и решаешь, что наконец-то ухватил суть этого места. Когда чувствуешь, что оно у тебя в руках, что победа близка. Это заблуждение, иллюзия – ты здесь всего восемь недель, – и потом следует полная безысходность и отчаяние от невозможности хоть когда-нибудь понять хоть что-нибудь. Но в тот миг кажется, что все принадлежит тебе. Кратчайший миг чистейшей эйфории.
– Черт побери! – расхохотался я.
– У вас так не бывает?
– Боже, нет. Для меня хороший день – это когда никакой мальчишка не стащил мои кальсоны, не нацепил их на палку и не принес обратно набитыми крысами.
Я спросил, неужели она полагает, что в принципе возможно понять иную культуру. И рассказал, что чем дольше торчу здесь, тем более идиотскими кажутся мне эти попытки, и что меня все больше интересует как раз наша странная уверенность в том, что мы вообще можем быть объективными, – мы, которые ко всему подходим со своими собственными представлениями о добре, силе, мужественности, женственности, Боге, цивилизации, правильном и неправильном.