В политических кругах были явно те, кто также считал недопустимой такую дискуссию. Существующих документов недостаточно для того, чтобы установить, в какой именно момент сомнение в применимости пятичленной схемы вторично стало неприемлемым. Кроме того, постороннему трудно точно оценить степень прямого политического вмешательства в самый разгар спора. Тем не менее, несмотря на все оговорки, можно с уверенностью предположить, что политическое вмешательство происходило в начале 70-х годов и что его кульминацией стало совещание в марте 1973 года[190]
, на котором ведущих представителей исторической науки призвали каждого в своей области восстановить ленинские нормы{548}. Как следствие, Павел Васильевич Волобуев был снят с поста директора Института истории СССР[191] и исключен из редакционной коллегии «Истории СССР». Остальных тоже ждала неизбежная расплата. Тех, кто остался, Л.B. Черепнин, незадолго до этого назначенный директором сектора истории СССР периода феодализма, предупредил: «Вольное обращение с теорией формаций вряд ли принесет пользу науке»{549}. Поскольку это предупреждение появилось в журнале «Коммунист», теоретическом органе Центрального комитета коммунистической партии, его можно считать официальным.Сейчас происходящее на сцене советской историографии гораздо менее интересно, чем полтора десятилетия назад. К моменту выхода этого предисловия уже нет в живых таких исследователей, как Струмилин, Рубинштейн, Устюгов, Яцунский, А.М. Сахаров, Заозерская, Троицкий, Черепнин и, вероятно, других. Павленко, больше не связанный с Институтом истории[192]
, направил свою огромную творческую энергию на изучение биографий Петра Великого и Меншикова. Его союзники вернулись в свои первоначальные сферы специализации, почти полностью уступив поле деятельности протеже Устюгова: Индовой, Преображенскому, Тихонову и их последователям, которые, в свою очередь, стали учить аспирантов отыскивать зачатки капитализма в промышленности XVII века. Правда, они согласились с утверждением своих оппонентов, что капиталистический уклад возник только в середине XVIII века. Но они настаивают на зарождении капитализма в середине XVII века и проводят скрытые или явные параллели с тенденциями на западе Европы. С другой стороны, адепты позднего развития капитализма ставят знак равенства между истоками капитализма и капиталистическим укладом, относя большинство возникших в XVII веке мануфактур к категории простой кооперации, а те, что возникли в первой половине XVIII века, — к чему-то близкому к крепостной мануфактуре. Возможно, это покажется мелочью, но символичной, если учесть важность спора об истоках российского капитализма.Некоторые отзвуки былых дискуссий о мануфактуре еще слышны и сейчас{550}
. Но они — всего лишь слабое эхо споров начала 30-х и конца 60-х годов; и в основном споры эти сводятся к тому, назвать ли мануфактуру феодальной или капиталистической в контексте перехода от феодализма к капитализму. Интересно, как скоро вопрос, сформулированный Юрием Федоровичем Самариным в прошлом веке и возникающий через равные интервалы времени с тех пор, — составляет ли разницу между Россией и Западной Европой только «степень развитости» или же само «содержание» цивилизации — будет поставлен снова?{551}Часть 4.
ЕКАТЕРИНА II И ЕВРОПА
Был ли у Екатерины II «греческий проект»?
Б
ыл ли у Екатерины II и в самом деле «греческий проект»? А точнее, правда ли, что она всерьез намеревалась изгнать турок из Европы и распределить принадлежавшую им территорию между восстановленной Греческой империей со столицей в Константинополе, королевством-сателлитом Дакией, состоящим из Молдавии, Валахии и Бессарабии, и самой Российской империей? Основатели диалектического материализма высказывались по этому поводу вполне определенно. Какова бы ни была ценность их высказываний, и Маркс и Энгельс резко критиковали внешнюю политику России во второй половине XVIII столетия. Говоря словами Маркса, «Екатерина II убедила Австрию и призвала Францию к участию в предлагаемом расчленении Турции и учреждению в Константинополе Греческой империи под властью своего внука, получившего подобающее этой цели воспитание и даже имя [Константин]»{552}. Не менее категоричен и Энгельс: «Царьград в качестве третьей российской столицы, наряду с Москвой и Петербургом, — это означало бы, однако, не только духовное господство над восточнохристианским миром, это было бы также решающим этапом к установлению господства над Европой»{553}. Захват Константинополя, заключал он, составлял суть внешней политики Екатерины.