Даже в самых критических обстоятельствах она продолжала повторять, что ее дела идут «наилучшим образом». Тем более приподнятым настроение императрицы было в дни побед. 4 декабря 1770 года из Петербурга Екатерина писала о распространявшейся уже на юге чуме: «Не смешно ли Вам кажется, что в самое то время, когда моровая язва свирепствует в одном только Константинополе, в котором она и никогда не прекращалась, тогда целая Европа в странном заблуждении, что будто бы зараза повсюду уже распространилась? А по сему одному воображению принимают совсем ненужные предосторожности! Я и сама тому же примеру последую везде и всех окуривать столько, что даже опасно, чтоб не передушились, хотя и очень можно сомневаться, чтоб язва за Дунай перешла»[908]
.Однако через несколько месяцев начнется эпидемия чумы в Москве — зараза будет привезена в город с мотком шерсти, а за ней и страшный Чумной бунт 1771 года.
В ответ Вольтер извинился за то, что «вообразил, будто декабрьские дожди и опасность от морового поветрия и голоду могли остановить течение побед»[909]
. В Русско-турецкой войне он видел способ ослабления международных позиций ненавистного ему французского абсолютизма и, кроме того, поход разума и просвещения против варварства и фанатизма. «Страстно желаю, чтобы она (Екатерина II. —Свобода Эллады всегда оставалась одной из любимых тем философа: «Позвольте мне, Ваше величество, потужить о бедных греках… Что станется с бедною моею Грециею? Неужели буду я столько несчастливым, что увижу детей любви достойного Алцибиада повинующимся иным, а не Екатерине Великой?»[911]
Однако императрица, готовая поддержать эллинскую тему в беседах об искусстве и политике, была разочарована «детьми Алцибиада» на ратном поле. «Греки и спартане совсем переродились, — писала она, — они больше стараются о грабежах, нежели о вольности»[912].Самой России, по общему мнению корреспондентов, война должна была принести пользу. «Ваше величество справедливо мыслите, — писал Вольтер 21 сентября 1770 года, — что война для такого государства полезна, которое производит оную с успехом на границах. Народ становится тогда трудолюбивее, деятельнее, а с сим вкупе и страшнее»[913]
. Однако именно затянувшиеся боевые действия, возросшие налоги и увеличившиеся рекрутские наборы дали толчок к Пугачевщине.После нескольких сокрушительных поражений Порте ничего не оставалось, как продемонстрировать готовность к мирным переговорам. В мае 1771 года из Семибашенного замка в Стамбуле был освобожден русский посол А. М. Обресков. Для проведения мирной конференции выбрали Фокшаны. Туда из Петербурга в качестве «первого посла» отправился Г. Г. Орлов.
В письме своей французской корреспондентке госпоже Бьельке Екатерина писала 25 июня: «Мои ангелы мира, думаю, находятся теперь лицом к лицу с этими дрянными турецкими бородачами. Граф Орлов, который без преувеличения самый красивый мужчина своего времени, должен казаться действительно ангелом перед этим мужичьем… Это удивительный человек; природа была к нему необыкновенно щедра относительно наружности, ума, сердца и души. Но госпожа натура также его и избаловала, потому что прилежно чем-нибудь заняться для него труднее всего, и до тридцати лет ничто не могло его к этому принудить. А между тем удивительно, сколько он знает; и его природная острота простирается так далеко, что, слыша о каком-нибудь предмете в первый раз, он в минуту отмечает сильную и слабую его сторону и далеко оставляет за собою того, кто сообщил ему об этом предмете»[914]
.Конечно, императрица очень пристрастна в описании своего «ангела мира». Дипломатия, к несчастью, не относилась к числу тех предметов, в которых Григорий Григорьевич начинал разбираться, едва о них услышав. С его именем обычно связывают провал переговоров, однако в реальности дело обстояло гораздо сложнее. Дипломатическое фиаско фаворита было старательно подготовлено его противниками.