Чтобы понять значение этого «социального эксперимента», нужно вспомнить, каким могучим орудием в руках монархической власти были пытки, казни и конфискации, когда при любой смене правителя все замирало в мучительном ожидании – кого? куда? Только ли в ссылку, или на дыбу, или на плаху?
И вот появилась в России группа людей, защищенных от насилия со стороны власти, – как бы особый островок независимости, человеческого достоинства в море насилия и унижения, некое равенство в мире резких социальных градаций и острых социальных конфликтов.
К каждому депутату окружающие должны были обращаться «господин депутат»; да-да, и к мужику тоже.
Чтобы депутата можно было бы отличить от других, ему вручался золотой жетон (такие можно увидеть теперь в музее), «дабы потомки узнать могли, какому великому делу они участниками были». Дворянину разрешалось включить этот знак в свой герб.
Равенство депутатов означало для одних, особенно крестьян, небывалое повышение по социальной лестнице, во всяком случае, психологически; для других, особенно для вельмож, как бы некое понижение, во всяком случае, ощущение некоего социального дискомфорта от подобного соседства с простолюдинами. Прекрасно понимая, насколько возможны тут конфликты, императрица в особом «Обряде», приложенном к Наказу, да и в самом Наказе не раз повторяет, что заседания комиссии должны проходить в тишине и спокойствии, а депутаты должны быть учтивы друг с другом. И не случайно введена в «Обряд» статья: «Если депутат депутата обидит во время собрания и прения о делах, бранию или иным непристойным образом, то депутаты пенею накажут виновного по своему рассмотрению, или выключением из собрания на время, или и вовсе». Вряд ли предполагалось, что крестьянские депутаты станут оскорблять и поносить дворянских, опасность, конечно, исходила от дворян.
Но ведь в России уже существовали законы – страшные законы рабства. Это были не теоретические, а реальные, непреложные законы, обладающие могучими корнями в экономике, социальном устройстве, общественном сознаний (в том числе и в системе нравственных представлений – эту чудовищную безнравственность оправдывали на разные лады), писаные и неписаные, существующие и в Уложении, и в указах, и в обычаях, и в головах. Да к тому же еще – когда? В великолепный век Просвещения, век торжества разума, когда были провозглашены великие идеи свободы и равенства, русские мужики жили в самом диком рабстве, ничем не отличавшемся от плантаторского, когда людей открыто, не таясь и не стыдясь, приравнивали к скоту (и разве что продавали подороже, зато так же, как и скот, – поодиночке). Мы вправе были бы ждать, что Екатерина будет говорить об этом с той же горячностью, что и о проблемах права.
А в Наказе нет главы о крестьянстве. Есть главы «О дворянстве», «О среднем роде людей», «О городах» – главы о крестьянах в Наказе нет. Значит ли это, что царицу крестьянский вопрос перестал интересовать? Напротив, это значит, что он ее интересовал слишком сильно.
Екатерина сочиняла Наказ два года (1765-й и 1766-й), никому не показывала. «Я не хотела помощников в этом деле, – писала она г-же Жоффрен, – опасаясь, что каждый из них стал бы действовать в своем направлении, а здесь следует провести единую нить и крепко за нее держаться». Но затем, «преуспев в сей работе довольно, – продолжает она, – начала казать по частям, всякому по его вкусу, статьи, мною заготовленные, людям разным, и между прочим князю Орлову и графу Никите Панину. Сей последний мне сказал: «Се sont des axiomes а renverser des murailles» (эти аксиомы способны разрушить стены).
«Князь Орлов цены не ставил моей работе, – пишет она, – и требовал часто тому или другому показать, но я более листа одного или другого не показывала вдруг». Только в 1767 году, в Москве, когда сюда съехались депутаты Уложенной Комиссии, «быв в Коломенском дворце, назначила я разных персон, вельми разно мыслящих, дабы выслушать заготовленный Наказ Комиссии Уложения. Тут при всякой статье родились прения».
Мы не знаем, в чем заключались эти споры над сочинением государыни, – если не считать одного случая, когда рецензент подал свое мнение в письменном виде, а она, по обыкновению, бурно отзывалась на полях. То снова был Сумароков.
Как мы помним, он выводил привилегии дворянства из его нравственного и интеллектуального превосходства. Самая мысль эта, додуманная до конца, социально взрывчата: если бы каждого дворянина стали проверять на сословную пригодность по тем требованиям, которые выставлял Сумароков, мало что осталось бы от самого сословия.
Но Сумароков, предлагая как бы некий образовательный и нравственный ценз, определяющий пребывание в дворянском сословии, своей мысли, конечно, до конца не додумывал, – просто она была для него единственной возможностью соединить в сущности своей несоединимое – идеи Просвещения с идеологией крепостничества.