Евфимий полагал, что старый мир неправды и насилия должен погибнуть неким мистическим образом, его воображению рисуются картины, достигающие апокалиптического накала, когда старый жирный мир плавится в лучах некоего духовного солнца – и желанный «новый человек» предстает в обличье великолепном: в нем «граничит небо с землей», иначе говоря, физическое и духовное начало сочетаются самым счастливым образом. И вот еще замечательный ход мыслей: если в настоящем, несправедливом обществе человек порабощен вещами («воистину таковы вещи берут его в плен и лишают его благородные свободы: коликие земные вещи любит кто, толиких вещей раб он и пленник»), то новый человек будет хозяином, господином вещей и потому свободен. Он станет жить плодами, которые создал сам «без обиды ближнему», не похищая чужого труда, он в согласии с доброй природой и с другими людьми. Этому светлому учению чужда какая бы то ни было ограниченность, которая бывает столь присуща узким крестьянским миркам, – нет, люди Божьи рассеяны по всему миру «под разными титлами вероисповеданий» (даже так!), а потому речь идет о всемирной борьбе за «нового человека».
В учении Евфимия, как, впрочем, и в проповедях других народных проповедников, мы встречаем прославление природы, столь понятное в устах крестьянина и куда более органичное и глубокое, чем у Руссо и его последователей.
Вообще идеи Просвещения и народные проповеди в провозглашении свободы, равенства и братства бродят где-то неподалеку друг от друга. А мысли о создании «человека новой породы» и, более того, программа по созданию такого «нового человека» были постоянной заботой Екатерины (о чем речь впереди).
Проповеди народных проповедников оказывали на крестьян, особенно крепостных, огромное воздействие. Народ и сам был страстным и неотступным мечтателем, и мечта его была все о том же – о вольной жизни, мирной, спокойной, когда можно было бы работать, не боясь, что у тебя отнимут все, тобою выращенное, что самого тебя навеки оторвут от семьи, отдав в солдаты или продав куда-то, как скот. Эта мечта о свободе и мире, о вольной спокойной работе нашла свое выражение во многих легендах – о том, что стоят где-то счастливые невидимые монастыри и даже целый город – Китеж, Божья рука скрыла его под водою. Была в народе мечта о «далеких землях», где-то «за морями, за семидесятью островами» – земной рай. Вера в него была так велика, что люди бежали из поместья, за ними гнались, их ловили военные команды, но остановить это движение было невозможно; крестьяне снимались с места семьями, вместе со скотом и скарбом, целыми деревнями шли искать ту желанную страну, Китеж, или Белозерье, или еще какую-нибудь неведомую, о которой говорил им проповедник.
Этого мира крестьянской мысли и крестьянской мечты ни Екатерина, ни Сумароков, разумеется, не знали (этого и Пушкин не знал), но она видела в крепостном человека, а он – лишь повара или лакея.
Итак, в екатерининском Наказе ставился вопрос об уничтожении крепостного права, а значит, в нем все-таки была глава о крестьянстве. Куда же она делась?
Дело в том, что Наказ редактировали, и редактировали варварски – у нашего самодержавного автора, увы, был редактор, и не один. Конечно, ее единомышленники признали труд императрицы целиком. Григорий Орлов, как мы знаем, был от него без ума, но критика большинства оказалась настолько резкой, что Екатерине пришлось отступить. И дело было не только в отдельных замечаниях. «…Тут при каждой строке родились прения, – пишет она. – Я дала им волю чернить и вымарать все, что хотели. Они более половины тово, что написано мною было, помарали, и остался Наказ Уложения, яко напечатан». Далось это ей нелегко, в ее письме к д’Аламберу слышно отчаяние: «Я зачеркнула, разорвала и сожгла больше половины, и Бог весть, что станется с остальным».
В нашей историографии была высказана мысль, будто Екатерина лгала д’Аламберу: ничего из Наказа на самом деле она не вычеркивала, как был он написан, так его и напечатали.