— Перестань, перестань! — говорил Сутырин, поднимая ее влажное от слез лицо, чувствуя, что любовь к ней не прошла и никогда не пройдет.
Полотенцем, висевшим на спинке кровати, Дуся вытерла глаза, все еще всхлипывая, посмотрелась в маленькое зеркальце, поправила волосы.
— Когда выпишешься? — деловым тоном этого вопроса Сутырин попытался отвлечь Дусю от тяготивших ее мыслей.
— Не знаю, Сереженька… Может, на той неделе…
Утомленная, она откинулась на подушку, закрыла глаза.
— Ты отдохни, я пойду, — сказал Сутырин.
— Нет, подожди. — Не открывая глаз, она пошарила рукой по краю кровати, разыскивая его ладонь. — Ты помоги Кларе… У меня деньги есть… И на квартиру… на нашу зайди, вещи там…
— Ладно, ладно, зайду, — сказал Сутырин.
В палату вошла нянька, глазами показала, что свидание пора кончать. Сутырин встал.
Дуся поднялась на подушке.
— Ты приходи завтра… Завтра что? Четверг? Опять неприемный. Может, пустят, а если нет, так ты во двор зайди и встань против корпуса, я тебя из окна увижу…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Зима шла к концу. Порт готовился к новой навигации. У Кати было много работы. Но она опять была одна.
Опять долгие зимние вечера, диван, кровать, книга, которая валится из рук, вздохи матери и всепонимающий взгляд отца… Редкие посещения театра с Соней или еще с какой-нибудь знакомой. Как-то Катя пошла в театр одна и все антракты просидела в пустом зале, комкая в руках программу и с тоской дожидаясь, когда снова начнется действие… С тех пор она больше одна в театр не ходила.
Заболела плевритом мать. Катя ухаживала за ней.
— Вот умру, — вздыхала Анастасия Степановна, — как без меня будете?.. Плохая я вам мать, а все мать. Другую не найдете.
Громко тикали старые часы в столовой. Из окон соседней квартиры доносилась мелодия скрипки, однообразная, уже множество раз слышанная, берущая за сердце. Катя читала, прислушиваясь к кашлю матери, вставала, чтобы дать ей лекарство, переменить компресс или грелку; если мать просила побыть с ней, присаживалась у изголовья.
— Уйти бы надо было, — говорила Анастасия Степановна, тяжело дыша и кашляя, — а вот не решилась. Куда, думаю, с детьми денусь?
Никогда раньше мать не говорила о своей жизни.
— Отец хороший человек, да ведь не любил никогда. Жалел, а не любил. Чужая я ему была. Может, и не надо было ему на мне жениться. И я неразумная была.
Рядом с Катей прожил жизнь человек, ее мать, и никому не было до нее дела. Ведь мать была более одинока, чем она сама, — кроме дома, ничего не имела. В этом доме ее заботы принимали как само собой разумеющееся, а недостатки — как нечто неизбежное. А все ее недостатки заключались в неумелости. Сначала была неумелой от страха перед бабушкой, а потом стала боязлива из-за своей неловкости.
— Взяла она верх, — говорила Анастасия Степановна о бабушке. — Я почему молчала? Не хотела разлада в дому, мечтала — все по-хорошему обойдется. Боялась, люди будут говорить: ссорю сына с матерью, семью рушу. А бабка — нет в ней деликатности. — Она тяжело вздохнула. — Меня что пригнуло? Всю жизнь дома просидела. В войну хоть и тяжело было, а я свет увидела, когда на фабрике работала, с людьми и себя за человека считаешь.
Кате хотелось погладить, поцеловать мать, но в доме у них не привыкли к таким нежностям. Она только молча поправляла ее подушку.
Ранние вставания, домашние заботы, поздние вечера, когда сидишь одна и никто тебе не звонит, никто тебя не ждет и ты никого не ждешь, — все снова вернуло Катю к жизни, которой прожила она много лет. Комната, диван, книга…
А когда станет совсем тоскливо, можно выйти из дому, и брести по улице, и ожидать, что встретишь, и не встретить. И думать, что, может быть, в это время он позвонил, торопиться домой, чтобы равнодушным голосом спросить: «Мама, мне никто не звонил?» И услышать все то же: «Никто».
Потом опять перебирать в мыслях все, что произошло, и понимать, что ты права, что иначе было нельзя.
Она вспоминала их квартиру, столовую с балконом, выходящим на набережную, Леднева, его редеющие русые волосы, добрую улыбку, Ирину в халатике, с грудой всякой всячины на диване… Неужели Ирина довольна их разрывом?
Острая вспышка гнева прошла. Катя ничего не простила Ледневу, ни в чем не оправдала его. Но порвать с человеком еще не значит перестать любить его. Это то живое, что вырывается из нашего сердца и оставляет незаживающую рану — она ноет и кровоточит. Нас не покидает мысль, что все могло бы быть совсем по-другому. Мучительная досада охватывает нас оттого, что мы теряем любимого из-за чего-то мелкого, ничтожного, и мы могли бы быть счастливы, если бы этого не было.
Человеческое сердце открыто добру, оно оставляет в своей памяти только хорошее. Сердце, отравленное злыми воспоминаниями, не может биться.
Слепая любовь — не любовь. Но если бы недостатки любимого стояли на пути любви, то не было бы и самой любви — совершенных людей нет. Катя верила, что хорошее, доброе, настоящее победит плохое, злое, наносное в Ледневе.