И в цветах тоже, и в листьях, и лепестках. Они тянутся по стенам комнаты, под гирляндами, распускают бутоны, пульсируют, осыпают пыльное помещение чуть пьянящей пыльцой. Посыпают — и тем самым напоминают.
Зовут её. Да. Зовут.
Зовут Микой. Вот это главное.
Приглушённый, но нарастающий гул. Да нет, не гул: пение. Пение слетающихся к её личной башне сирен, что поднимаются из рек-улиц большого города за балконной дверью.
Пробуждённая сводит лопатками так, словно за спиной были крылья. Ну, они-то и были. Но не раскроются здесь. Разве что — получится отрастить новые.
Она вытягивает перед собой руку, её осматривает. Кожа светлая, чуть розоватая, мягкая. Такая тонкая, у вен — едва не прозрачная. Сосуды даже с виду такие плотные, хоть и тонкие. Жилистые, явственно проступают. Они могли бы стать перепонками, хорошей основой, из которой прорежутся перья. Да, вот так прорежутся — ведёт ладонью, раскрывая перед собой пальцы веером, представляя, как от их кончиков тянется будущее оперение. Как взмахнёт ими. Их — эти будущие новые крылья расправит. Вот как в той самой песне, которую она услышала на вечернем озере. Песни про великую птицу мира, что является детям во снах.
Встав на ноги, пробуждённая распускает в стороны руки, закидывает голову к укрытому жёлтыми, белыми, лиловыми, сизыми лепестками пепельно-тёмному потолку. Цветы на нём как кувшинки на мутном болоте, глядят на неё сверху вниз, тянутся маленькими своими усиками, мерцают прожилками, ловя огоньки гирлянд.
Щёки Мики как у хомячка пухлые. Даже нет, раздутые, как если б она слишком долго находилась в талой воде. Как если б её каштановые пряди тянулись водорослями-лианами вокруг лица. Она много времени провела в воде — и только сейчас выныривает из густого омута. Только сейчас делает глубокий-глубокий вдох.
Шумный треск заставляет её одёрнуться. Повернувшись к балкону, она успеет заметить мелькнувшую белую прорезь, рассёкшую давящие чёрно-серые небеса.
Всё так: то не солнце, ещё луна. И не стук в дверь, или где-то за дверью, нет — этот стук ни за что и ни с чем не спутать.
Стук множества частых капель.
Надо б закрыть балкон.
Или, может, даже лучше, если она на него выйдет.
В этой берлоге редко сменялась погода. По крайней мере, всё было так до вчера. А теперь — само место, да что там, сам мир решил — что пора. Что можно. Что сегодня — лучшее время для тяжёлого, больного, резко нахлынувшего дождя.
Мерцают синим гирлянды. Под ними — усыхающие лепестки.
У дальней стены всё ещё фонит телевизо
А Мика — Мика ходит кругами по залу, любуясь тянущимися к ней кувшинками на потолке, воображает, как будто плавает и танцует, слушая мерный ритм сменяющихся огоньков, басы дроби дождя за стеклом. Единственный её зритель — и тот из окна телевизора, да и ей особо не важно. Вот что важно — сама она сейчас на сцене в свете софитов. Встречает ещё даже и не рассвет, а начало. Начало великого дня.
Сейчас она без костюмов.
Ну, кроме того, что есть. В чём являлась для визитов многим. Что научилась носить на себе с гордостью, встретив весёлый лесной народ. И ей нравится её истинный, её настоящий, неотъемлемый личный костюм. Ей нравится, как к нему липнут пряные мятные запахи с толикой ячменя, имбиря, который так любит Большой Медведь. Ей нравится чувствовать привкус мёда, пропитавший её лицо.
Прогибается всей спиной, аккуратно опускается ладонями к тёплому полу. Держится так, головой вниз, чуть согнув свои локти, колени. Их — коленей — углы обращены к немому смотрящему, чей образ нет-нет, а проступает через фонящие помехи экрана. И он видит, как танцующая перед ним то опускается, то поднимается в талии. То проседает совсем-совсем на паркет, как будто сама — раскрывшаяся кувшинка — то вытягивается куполом, словно закрытая мухоловья пасть.
Да и пасть ли? Скорее — кокон. Тот самый кокон, который совсем скоро даст брешь. Осыплется песком, осколками, скорлупой — и тогда Мика вытянется. Вытянется совсем иной. Той самой, достойной Нового Дня.
Вот она вновь встаёт на ноги, вся протянута — и сгибается, снова ладони к полу. Упор на них. На руки, локти и плечи нужно передать весь её малый вес. Чуть прогнуться — и держать себя. И подняться, буде дерево, совсем молодое, где не ствол у неё — а стебель. И всего лишь пара раскинутых, пока что лишённых листвы ветвей. Сошла и опала с неё вся листва. Не сезон уже. Слишком поздно. Это дерево в изначально не пригодной для него почве.
И дело даже не в сорняках, и не родном, а от того пропитанным жгучим ядом грунте. Дело. Просто такое дело. Как тело. Вот такое же.
Новый треск — и на миг всё залито белым-белым — и тень от ломкого деревца вдоль паркета, по телевизору, по стене.
Вот он, новый объект. Самый главный в этом сейчас таком пустом зале. И такой, какой всегда был.