Одно зеркало принес и прибил к стене еще сосед Юрген, мой первый (он меня до сих пор любит, и я его тоже). После школы, каждый день, мы прятались с ним тут, у меня в комнатке — родители были на работе, а бабушка готовила внизу еду и думала, что мы делаем уроки. Если ей вздумывалось забраться к нам, она так долго скрипела по лестнице, что мы успевали привести себя в порядок. Да мы особо и не раздевались. Тогда я научилась кончать тихо, без звука, как бы внутрь, в себя. Многие потом из-за этого не верили мне, думали, что я холодная или фригидная (они всегда этим озабочены, им обязательно крики и стоны подавай).
Второе зеркало-трюмо подарил отец, сказав, что я настолько красива, что должна видеть себя со всех сторон. Раньше он часто поднимался сюда и подолгу молча рассматривал меня, что раздражало.
С тех пор я так и сижу между зеркалами, привыкнув к себе не только лицом, но и спиной. Спина у меня красивая. А на трюмо можно еще два боковых зеркала открыть и в профиль на себя смотреть, чего я терпеть не могу.
Снизу голоса родителей. С детства одно и то же: недовольный, брюзгливый голос матери и виноватый — папы. В чем только не упрекала она его!.. Бедный он, бедный!.. Она в банке зарабатывала намного больше него, ездила куда хотела и с кем хотела, несколько раз была уличена в изменах, но всегда поворачивала всё так, что папа еще и оказывался виноват.
Наконец она поставила дело таким образом, что выходные, праздники и отпуска она проводит где-то с подругами или «с подругами», а он тщетно трезвонит ей по мотелям-отелям, не находит ночами и упрекает по утрам, мол, где и с кем она была и почему никто не брал трубку в пять часов.
«Бедный, раньше мать только за глаза, а сейчас и в глаза называет его Вторсырье! — с раздражением думала я, вытаскивая из сумки коробочку с контактными разноцветными линзами. Отец заведовал цехом на фабрике по переработке бумаги, и мать, договариваясь о каких-то встречах, называла его не иначе как этой глупой кличкой:
«Пошли обедать к итальянцам, Вторсырье сегодня занят на фирме… — или: — Поедем на выходные на Лаго Маджоре, без Вторсырья и твоего Кабанчика, разумеется…»
Бабушка, слыша эти разговоры, качала головой и шептала:
«Да, прошли те времена, когда для женщин было три дела на свете: дети, кухня, церковь. Знаем, в каком банке она устает!»
Теперь бабушка лежит в больнице, умирает от рака. И знает об этом. А когда бабушка умрет, они останутся тут совсем вдвоем: яростная, злая мать и тихий, покорный папа, виноватый в том, что осенью идут дожди, а зимой наступают холода.
Я долго и неумело ковырялась с линзами — роняла их на стол, теряла в пузырьке. Линзы были тонкие, почти невидимые, назывались «Неделя», их было 14 штук, по паре на каждый день, семи разных цветов. Выбрала зеленые. Без опыта с ними трудно — они соскальзывают, падают, но я упорно смачивала их раствором, раскрывала пальцами веки, и, наконец, вставила. Глаза засветились зеленым — стеклянно, но ярко.
Я вытащила из сумки короткий черный парик и натянула его на голову. Из зеркала смотрела зеленоглазая брюнетка-незнакомка. Я натянула кожаную миниюбку и, босая, спустилась в гостиную. Папа замер на месте, а мать захлебнулась на полуслове:
— Это что еще за цирк?
А папа повторял:
— Потрясающе!..
Довольная, я вернулась наверх. Неплохо в таком виде явиться
Усевшись между зеркалами, я сменила линзы и парик — теперь голубоглазая шатенка сидела передо мной. Париков было два — черный короткий и кудрявый коричневый. Их я купила еще раньше, чтобы надевать во время вояжей с Ингрид, но так ни разу и не надела.
— Как вас зовут, девушка? — спросила я вслух. — Никак.
Скинув халат и стянув трусы, встав одной ногой на стул, я стала всматриваться в зеркало… Я любовалась собой, выгибая спину, потягиваясь, поддевала рукой груди. Я любила свое тело, а особенно груди, Ханни и Нанни… Они, как две сестры одной мамы, которая тут внизу, в серединке.
— Хочешь кофе с пирожным? — позвали снизу.
— Нет, спасибо! — Я накинула халат и перебралась на диван.
Напротив дивана висит работа