Он поморщился — то ли от моего упоминания об этом периоде, то ли от своего воспоминания о нем.
— Вы ведь понимаете, что нам было нелегко говорить на эту тему.
Тупик.
— Просто мне было интересно, может, вы знаете… может, вы как-то использовали свое влияние, чтобы узнать…
Я попытался предоставить ему возможность самому закончить в уме мои предложения. Наши разговоры всегда строились на полунамеках и продвигались вперед как бы маленькими прыжками, незначительными шажками, сделанными чуть в сторону. Однако на этот раз нам приходилось совершать танцевальные па, словно размеченные на большом листе бумаги. Шаг за шагом, никаких срезанных углов. Или настоящее танго, или ничего.
— Мне кажется, Конрад, вы переоцениваете мое влияние.
— Вы пытались выяснить, кто был отцом ребенка? Ведь это мог быть мой… то есть, это мог быть я. Мне кажется, что так оно и было, но я не уверен на сто процентов, а мне нужно знать это.
— Иногда бывает, что человек переоценивает и свое собственное значение.
Мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что его слова были не оскорблением в мой адрес, а скорее дальнейшим самоуничижением.
— Вы хотите сказать, что пытались, но потерпели неудачу?
— Мне ответили, причем довольно твердо, что придется подождать до суда, как и
В переводе с языка Ляпсуса это означало: «Да, я пытался и потерпел неудачу».
— Хорошо, — произнес я, — но мне хотелось бы верить, что, если бы вам все же удалось что-то узнать до суда, вы бы мне
Никогда еще Ляпсус не выглядел так по-человечески.
— Меня вызывали для опознания тела, — сказал он. — Джозефин где-то отдыхала со своим очередным другом. По-моему, в Корнуолле. Полицейские не смогли ее найти и поэтому позвонили мне. Такое зрелище не забывается. В каком-то смысле я даже рад, что избавил от него Джозефин. Бог свидетель, за эти годы я немало сделал для нее. Она, конечно, этого не ценит, не понимает, как это было ужасно, но ведь в этом и состоит мой долг, верно? — защитить ее от знания о том, что ей лучше не знать.
— Что ж, наверное, мне пора, — сказал я.
— Поэтому, как видите, я не мог говорить об этом с Джозефин.
— Надеюсь, — сказал я, — надеюсь, что вы не слишком меня вините.
— Вас? — переспросил Ляпсус, услышав меня впервые за последние несколько минут. — Нет, я виню не вас, а Бога.
После этих слов я не мог удержаться от того, чтобы не уставиться на него в изумлении. В моих отношениях с ним я как будто постоянно бросал камешки в колодец, ожидая услышать приглушенный всплеск где-то внизу, но до меня не доносилось ни звука. И вдруг, бросив камень покрупнее или подольше подождав, я что-то услышал — едва различимый всплеск метафизической обиды. Только сейчас я по-настоящему понял,
Когда я вышел из его кабинета, я впервые с тех пор, как мы нашли ему это прозвище, думая о нем, назвал его по имени — Роберт.
Удаляясь от невысокого здания георгианской эпохи, я был убежден, что могу точно сказать, что делает в то же самое время Роберт: звонит секретарше, ровным голосом просит в ближайшие четверть часа — нет, лучше в ближайшие полчаса — ни с кем его не соединять, садится за письменный стол, смотрит на фотографию в рамке (на которой Лили, Джозефин и он сам изображены с деланным выражением довольства, словно бы щурясь против солнца в воскресный день) и плачет так, как у меня ни разу не было причин плакать (он не себя жалеет, а оплакивает всю свою жизнь).
Хотя на улице было жарко, мне показалось, будто я очутился в огромной морозильной камере, где мясники хранят туши, и кто-то меня там запер. В одно страшное мгновение я осознал, что Роберт — самый одинокий человек из всех, кого я знал.