Почему в начале XXI века люди, не вписывающиеся в рамки – физически или «как личности», оказались в центре общественного внимания, в известном смысле приобрели вес и даже, как может показаться, «размножились»? Причин, стоящих за этим явлением, много. Согласно точке зрения Питера Сталлибрасса и Аллона Уайта, все подавленное, вытесненное за пределы сознательной жизни, когда-нибудь должно вернуться, и этому возвращению способствуют сами дисциплинарные дискурсы. Одним из таких дискурсов может стать мода. Таким образом, широкое использование гротескных и карнавальных образов в моде можно трактовать как раскрепощение и возвращение к полноценной жизни доселе угнетенного гротескного тела, «приниженного Другого», которому было искусственно противопоставлено созданное с этой целью классическое тело. Гротеск возвращается туда, откуда был изгнан, пробивает себе дорогу за счет переизбытка энергии, генерируемой механизмом вытеснения/подавления. Поясняя, каким образом создавался классический канон в литературе, Сталлибрасс и Уайт пишут: «Создание и воссоздание образа тела в классической литературе требовало усилий, направленных на подавление, беспрестанной работы, необходимой, чтобы избавиться от гротескного тела; и эти дополнительные, но неизбежные усилия не давали устояться идентичности классического [тела]»380
. Сталлибрасс и Уайт заимствуют у Фрейда психологическую модель подавления, согласно которой «подавленное» не может проникнуть в сознание, поскольку постоянно из него изгоняется ценой значительного «расхода сил». В результате оно находит пристанище в подсознании, где бесконтрольно разрастается, порой приобретая чудовищные формы381. Таким образом, если интерпретировать образцовый модный мейнстрим как часть цивилизационного дискурса, то гротеск, выброшенный на поверхность экспериментальной модой, следует воспринимать как реинкарнацию того, что этот дискурс некогда загнал в подсознание.Однако возможно и другое объяснение: мода гротескна сама по себе, такова ее природа. Идея лежит на поверхности, поскольку гротеску (как эстетической категории) и феномену моды присущи одни и те же жизненные принципы, без которых они не могут существовать, – это постоянный процесс становления и бесконечная изменчивость. Кроме того, исторически и гротеск, и мода занимали маргинальное положение в западной эстетике и иерархии знания, поскольку при недостатке должной основательности в них было слишком сильно выражено женское начало. Впрочем, представления о женском начале были весьма неоднозначными: если моду презирали за «типично женскую» страсть к приукрашиванию и внимание к мелочам, то гротеск пугал неутолимым стремлением к перерождению, ассоциирующимся с материнским инстинктом. Говоря о месте, которое гротескный канон занимает в визуальной культуре со времен модернизма до наших дней, Фрэнсис Коннели пишет:
Несмотря на то что в XIX и XX веках в западном изобразительном искусстве гротеск был востребован и распространен в системе визуальных образов как никогда прежде, модернистская теория и история (вплоть до недавнего времени) пытались дать исчерпывающее описание гротеску и ассоциациям, связывающим его с материнским, плотским и женским началом382
.Возможно, гротеск, с его лукавым непостоянством и стремительной изменчивостью, присущ всякому модному манифесту? Об этом действительно стоит поговорить, чтобы коснуться еще одного любопытного вопроса: а будет ли мода, освободившаяся от ограничений (что отчасти удалось экспериментальной моде), всегда тяготеть к гротеску? Пользуясь терминологией Карен де Пертьюис, можно утверждать, что гротеск – это не что иное, как реализованные фантазии моды. «Синтетический идеал» модной фотографии, который де Пертьюис рассматривает как пример такой реализованной фантазии, действительно соответствует концепции гротеска Михаила Бахтина, поскольку разрушает границы между «„я“ и другими, субъектом и объектом, внутренним и внешним, одушевленным и неодушевленным, органическим и неорганическим» и добивается этого за счет «создания форм, которые передают идею бесконечного становления»383
.