В контексте Андреева обнаруживается ряд особенностей художественного мира Набокова. Неровность Набокова как писателя объясняется (на фоне Андреева) излишней склонностью его к рационалистическому анализу экзистенциальной и онтологической ситуации, что в равной мере ощутимо и в прозе, и в поэзии. Экзистенциальный метод Набокова волшебно проникает в самую суть жизни через иномирия, воспоминания, сон, тайны бытия микромира («Я был в стране Воспоминанья…», «Нет, бытие не зыбкая загадка…»). Но та же тематика художественно проигрывает, когда поэт описывает ситуацию не изнутри, а со стороны – аналитическим взглядом наблюдателя («На Голгофе», «Бабочки»). В «Отчаянии», «Защите Лужина» счастливым образом «совпадают» предмет исследования (шахматный мир Лужина, двойничество Германа – Феликса) и аналитический рационализм Набокова: ситуация требует откровенного аналитизма; аналитичность рождает криминальный, детективный элемент этих произведений и держит восприятие читателя. Описание экзистенциальной ситуации оборачивается всего лишь занимательным и страшным сюжетом («Terra Incognita»). В контексте Андреева открывается и принципиальное различие атмосферы произведений Набокова и Андреева. Тон малой прозы Набокова легче, разомкнутее, по сравнению с андреевской. Экзистенциальные иномирия не заслоняют тонус жизни, который в его героях сильнее, чем увлекающие в бездны трансцендентные фантазии («Встреча», «Занятой человек»); набоковский человек может даже возвратиться из экзистенциальной беспредельности. Для Набокова защитительной реакцией на беспредельности являются ироническая интонация, юмор, умение в последний момент отстраниться от трагедии человека. Выясняется, что она не всегда трагедией и бывает, тем чаще не бывает последней экзистенциальной точкой бытия. Андреев такой защитной, спасительной реакции полностью был лишен – ироническое начало как бы недопустимо в его художественном мире, враждебно ему, не предполагается в нем. Принципиальное же отличие малой прозы Набокова от андреевской состоит в диалогичности первой. Андрееву диалог не дается; даже когда формально смонтирован в произведении, он интравертивен, обращается во внутренний монолог: пространство героя Андреева – пространство одиночества. Диалог Набокова необычен: он не равен внешним своим выражением внутреннему содержанию («Встреча», «Хват»). Но он все же разомкнут вовне и размыкает собою одиночество; герою малой прозы Набокова одиночество не дается.
И все же главным, неповторимым, сугубо авторским приемом в экзистенциальной поэтике Набокова остается система его двоемирий, заложенная в поэзии. Чем больше жанровая площадь произведения, тем более они продуктивны в набоковском движении к сущностям бытия. Это блестяще доказывает «Соглядатай». Авантюрная основа романа связана с набоковскими двоемириями: лишь в последний момент выясняется, что Соглядатай – Смуров – Я – это одно лицо. А психологический этюд – «охота», «соглядатайство», посвященный «безумной попытке изловить Смурова», изначально безрезультатен, ибо сколько бы «вариантов Смурова» ни насчитывалось (сколько людей – «зеркал» Смурова, столько и вариантов его), «подлинник оставался неизвестным», – и останется навсегда. И не только Смуров существует в «зеркалах», «экранах», в восприятии других людей; очевиден глобальный вывод: каждый человек – Смуров, ибо также неизвестен, также существует только в отражениях, зеркалах, экранах других восприятий. «…Другой в мире Набокова… также оказывается видимостью, призраком, наконец, вещью… Подобное абсолютно одинокое «Я» становится невольным ницшеанцем…» (В. Ерофеев).
Концепция «Соглядатая» интегрирует набоковский метод познания человека, открывшийся в «Отчаянии» (один на один с собственным Я), и вывод о принципиальной невозможности защиты для Лужина (и любого человека), ибо ему не дано объективироваться в мир людей, – человек осужден, обречен на отчуждение. Совмещаясь в многомирии отражений, зеркал, экранов (равно и однозначно ложных!), концепция «Соглядатая» оборачивается выводом почти за пределами умопостигаемой действительности: человек – существо из этой действительности, но созданное «отражениями», «зеркалами», «экранами». Каждый человек, любой из людей! На самом же деле он не только изначально и до конца отчужден от себе подобных, не только лишен возможности объективироваться, – человека просто нет – нигде, вообще нет. «Ведь меня нет, есть только тысячи зеркал, которые меня отражают».
Из системы иномирий «Соглядатая» у писателя произрастает все примиряющая, последняя экзистенциальная категория абсурдного мира – категория счастья: «…единственное счастье в этом мире это наблюдать, соглядатайствовать, во все глаза смотреть на себя, на других, – не делать никаких выводов, – просто глазеть». И, может быть, такое высшее счастье – «общий знаменатель» счастья и человека Кафки, Сартра, Белого, Андреева: «Мир, как ни старайся, не может меня оскорбить, я не уязвим».