Мать чувствовала родство с этой далекой женщиной, Брисеидой, отцовой невольницей. Воображала, что та презирает царя, объявившего ее своей. Я повернулась на бок, уткнулась в мягкие покрывала. Медленно, глубоко вдохнула, жарко выдохнула себе же в лицо. И так, угнездившись в постели, стала думать о ней. Какая она, эта женщина, остановившая войну? Высокая и статная, должно быть, волосы волнистые, глаза большие. Глаза, способные взглянуть на моего отца. Ему в лицо, мне видевшееся лишь в тумане давних воспоминаний. Брисеида, конечно, красива. Каково ей пришлось? Сначала она пленница знаменитого Ахилла, грозного молодого воина, вселяющего страх в сердца троянцев. Потом в стан мирмидонцев является стража Агамемнона, песок хрустит под подошвами, – ее забирают, ведут к царю.
Клитемнестра жалела ее: Агамемнону досталась! Я зажмурилась. И почти ощутила, как утопают ступни в песке троянского побережья. Представила, что янтарные вспышки на изнанке сжатых век – от пламени факелов в руках греческих воинов. Они вели ее к шатру, крепко схватив за предплечья. Когда приблизились, Брисеида, верно, опустила голову, и распущенные волосы упали ей на лицо – так она и шла, пока не предстала наконец перед ним.
Видение рассыпалось. Я силилась припомнить его облик: темную бороду, густые кудри – может, уже сединою тронутые, ведь столько лет прошло, да и войну вести – дело нелегкое. Но живые темные глаза, конечно, сверкают по-прежнему, разве что усталость в них заметнее.
Отцовы тяготы мать не заботили, а ведь, наверное, ожесточенные битвы не проходили для него даром. Она не признавала за ним права на малейшее утешение и даже на трофеи, принадлежавшие ему по закону, а сама меж тем нежилась подле предателя, самозванца, посмевшего занять постель Агамемнона.
Грудь уже разрывалась, и я, сбросив покрывала, вынырнула из самодельной безвоздушной пещеры. Влажные волосы прилипли к скользким вискам. Я ощутила вдруг великое, безумное нетерпение, нерастраченную силу в членах и пожалела, уже в который раз, что нас от Трои отделяет море. Да будь вместо него самая суровая и засушливая на свете пустыня, пешком бы ее перешла, лишь бы вновь увидеть отца.
Как и положено царевне, я спала на устланном тончайшими покрывалами ложе, в украшенных росписями, убранных пышными занавесями покоях, где на окнах висели резные ставни, защищавшие от жара полуденного солнца, но пропускавшие свежее дуновение ночного ветерка, а на столике посверкивала груда драгоценностей, венцов и ожерелий, – словом, располагала всеми мыслимыми удобствами. Однако каждая жилка моего существа изнывала от тоски, каждая частичка моего горемычного тела жаждала быть там – в дыму походных костров, под холщовым пологом шатра, – поменяться местами с обездоленной невольницей, которой, однако, доступно было самое на свете для меня желанное. Объятия моего отца.
17. Кассандра
Войне этой не было конца: недели превратились в месяцы, а месяцы – в годы. И как у них духу хватает сражаться до сих пор, не понимала я. Возможно ли вставать каждый день ради все одной и той же упорной, безжалостной резни, после, выпив, ложиться спать, а утром начинать сначала? Трупы павших не давали покоя и без того уже жирным воронам, пронзительно и алчно вопившим в вышине, но противник был силен, и мы с городских стен наблюдали, как греки постепенно превратили свой наскоро разбитый лагерь почти что в город.
Однако стены эти держались. Я не могла больше их покинуть, но каждый день подолгу глядела сверху вдаль, где за кипучей схваткой армий виднелось безмятежное море. Глядела, пока не зароятся, мерцая, перед глазами черные пятнышки, пока не застучит в висках и взор не помутится. Но хотела иного ослепления – света из отверстой пропасти, знания о грядущем.
Только с того дня, как Парис отплыл в Спарту, Аполлон со мной больше не общался. Мучительная боль не раскалывала череп, вспышки жгучей белизны не ослепляли, озарение не пронзало. Истина открывалась порой: резвившееся на улице дитя виделось мне, например, в поту и лихорадке, потом – застывшим, будто мраморным. И на следующий же день мать его рвала на себе волосы, сдирала ногтями кожу со щек, выла, понапрасну взывая к Аполлону. Я смотрела на угрюмого воина, совсем еще юного, который слегка трясущимися руками затягивал ремни своих лат, готовясь ступить на пропитанную кровью землю, и видела, как лежит он, размазанный по песку, глядит, задыхаясь, в пустынное небо. Эта малая правда одолевала меня день за днем, но чего искала я, вглядываясь в даль за кровавым побоищем, чего просила каждую зарю, припав к ногам Аполлоновой статуи, того не получала.
Я даже начинала сомневаться в собственных прорицаниях: может, тогда, при встрече с Парисом, мне открылось лишь, что война произойдет? Троя уже понесла столько ущерба, жизнь в городе замерла, все мы стали пленниками без конца осаждаемой крепости. Вопреки мне самой и отчаянию, камнем лежавшему где-то внизу живота, в скорбь мою упрямо вплетался зеленый росток коварной надежды: а вдруг Троя все-таки устоит?