– Они терпеть его не могли, – сказала Долорес. – Он был такой грязный. Они говорили, что у него даже зубы в машинном масле. Он мне на самом деле не нравился, но внимание так возбуждает, когда ты такая юная. А он был не из нашего района и сразу стал тратить на меня много денег, типа, мы смотрели кино в Манхэттене, и он покупал мне тоненькие такие браслеты. А потом как-то вечером он предложил мне пройтись по Бруклинскому мосту. Было очень поздно – это-то я помню – и все было очень романтично, и я устала, а потом он вроде как швырнул меня на землю, а когда я опомнилась, то поняла, что смотрю на всякие там кабели и провода, а он меня насилует, а под нами проезжают легковушки и грузовики. Все так и гудит! А я, типа,
В восемнадцать лет, познавшая нужду, Долорес нашла работу в парикмахерском салоне на углу Сорок третьей улицы и Седьмой авеню в Бруклине. Ей нравилось стричь волосы, но у нее не было денег, чтобы пойти учиться на парикмахера, так что она спросила владелицу салона, Кармеллу Квинтано, нельзя ли ей мыть головы и изредка брать клиентов, когда работы много. Кармелла, грузная женщина, которой больше нравилось читать журналы о кино, чем делать стрижки, получала бы от нее большие проценты, нежели от мастеров с лицензией. И она поняла, что привлекательная восемнадцатилетняя Долорес может быть ей полезна. Итак, Долорес наняли мыть головы, и она сидела на табурете в глубине салона, пока не появлялся клиент. Тогда она усаживала клиента в специальное откидывающееся кресло рядом с раковиной, споласкивала волосы, намыливала, а потом снова промывала, следя за тем, чтобы смыть все мыло и не намочить клиенту лицо. Это было особенно важно с женщинами, которым не хотелось портить макияж.
Салон был людным и шумным. По телевизору транслировали мыльные оперы на испанском языке, и люди громко переговаривались, перекрикивая шум фенов. Долорес часто сидела одна в дальнем углу, остальные парикмахеры порой о ней забывали, им интереснее было пойти покурить или посплетничать с клиентами, чтобы получить побольше чаевых. Им было не до разговоров с юной Долорес. Но она получала какие-то деньги – с чаевыми ей удавалось зарабатывать от семидесяти пяти до ста долларов в неделю. Иногда женщины постарше – пуэрториканки и кубинки, чьи понятия о моде остались в пятидесятых годах, с сильно выщипанными бровями и слишком яркими румянами и тенями, – жаловались, что она дергает их за волосы или напускает им мыла в глаза. Немолодые мужчины, которые были достаточно тщеславными, чтобы стричься в парикмахерской, говорили ей, что она похожа ни их дочек или внучек, и извинялись за то, что у них осталось мало волос. Порой они откровенно пялились на нее, когда она низко наклонялась, чтобы ополоснуть им голову, и она чувствовала исходящую от них сентиментальную похоть. Они давали чаевые прямо ей, за ее красоту. Им было столько же лет, сколько было бы ее отцу, если бы он остался в живых, и она мысленно молилась о них Деве Марии, когда глаза у них были закрыты и их усталость становилась заметнее.
Как-то во второй половине дня она сидела и читала один из журналов Кармеллы, когда заметила ожидающего клиента. Он был молод, невысокого роста, но тело у него было стройное и мускулистое. Он оказался пуэрториканцем.
– Садитесь сюда, пожалуйста, – сказала она по-испански.
Он сел в кресло и откинул голову. Глаза у него оказались темными и ясными, и она вдруг заметила, что, разглядывая его, забыла включить воду.
– Сегодня у меня большие дела, – заговорил он по-английски, как будто они уже давно вели разговор. Казалось, его не волнует, хочет ли она его слушать. – Так что эта стрижка очень важна.
– Да? – отозвалась Долорес.