Но это случилось в Венеции, где Нора, оторванная от родимых корней, от Гринвуда, могла принадлежать мне сполна.
И тогда наши губы слились так тесно, что недосуг было требовать постоянства. Разняв их, искусанные, припухшие, мы не нашли в себе сил сказать: пусть так будет всегда, квартира, дом, где угодно, только не в Гринвуд, не в Гринвуд снова, останься! Может, слишком жесток полуденный свет, слишком явственно видны лица. А скорее капризные дети притомились игрой, испугались попасть в ловушку! Так или иначе, перышко, задержавшись, порхнуло с пальца, и не знаю, кто первый перестал дуть. Нора соврала про срочную телеграмму и убежала в Гринвуд.
Связь порвалась. Капризные дети не пишут. Не знаю, что за песчаные замки она порушила. Нора не ведает, как рубашки на мне линяли от страстного пота. Я женился. Развелся. Путешествовал.
И вот на исходе странного дня мы вновь сошлись у знакомого озера, в беззвучном зове, в бездвижном стремлении, словно не было этих лет.
– Нора! – Я взял ее за руку. Пальцы были холодны. – Что случилось?
– Случилось?! – Она рассмеялась, замолкла, отвела взгляд. Потом вновь рассмеялась, натужным смехом, который легко переходит в слезы. – Ой, Чарли, миленький, думай смелей, с ног на голову, к навязчивым снам. Случилось, Чарли, случилось?!
Она замолчала. Мне стало страшно.
– Где слуги, гости?
– Гости, – сказала она, – приходили вчера.
– Не может быть! Ты никогда не ограничивалась пятничными посиделками. Воскресное утро заставало на этих лужайках шабаш разбросанных одеял. Так в чем же дело?
– Хочешь знать, почему я тебя позвала, Чарли? – Нора по-прежнему глядела на дом. – Я хочу подарить тебе Гринвуд. Если он тебя примет, не выставит вон.
– Но я не хочу!
– Неважно, что ты хочешь. Главное, что хочет он. Мэг примчалась из Парижа. Эффенди прислал из Ниццы потрясную девушку. Роджер, Перси, Ивлин, Вивьен, Джон – все были здесь. Матадор, чуть не убивший писателя из-за танцовщицы. Ирландский драматург, он еще падал со сцены пьяный. Между пятью и семью прибыли девяносто семь человек. К полуночи все разъехались.
Я прошел по лужайке.
Да, на траве различались следы трех десятков протекторов.
– Он не позволил нам веселиться, – тихо сказала Нора.
Я обернулся.
– Кто? Дом?
– Музыка была превосходна, но ее заглушали перекрытия. Смех отдавался зловещим эхом. Беседа не клеилась. Закуски вставали в горле. Вино текло мимо рта. Никто не прилег и на три минуты. Не веришь? Но все разбежались, как тараканы, а я спала на лужайке. Знаешь почему? Догадайся. Пойди погляди, Чарли.
Мы подошли к открытой входной двери.
– Что смотреть?
– Все. Комнаты. Сам дом. Ищи отгадку. Когда устанешь ломать голову, я объясню, почему не могу здесь жить и почему Гринвуд твой, если захочешь. Иди один.
И я вошел, замирая на каждом шагу.
Я тихо ступил на желтый, с подпалинами, паркет огромного зала. Скользнул глазами по обюссонским шпалерам. Подошел к витрине: на зеленом бархате, как прежде, покоился мраморный греческий медальон.
– Ничего! – крикнул я в холодный вечер за дверью.
– Подожди! Осмотри все!
Библиотека. Запах ручных переплетов вишневой, брусничной, лимонной кожи колышется, словно море. Мерцают зрачки золотого тиснения корешков. Над камином, где укрылась бы свора гончих, чудесные «Девушки и цветы» Гейнсборо, возле которых отогревались сердца не одного поколения владельцев. На картине – открытый портал, за ним – летний сад. Мне всегда хотелось просунуть голову в раму, понюхать цветы, коснуться пушка на девических шеях, различить жужжание сшивающих воздух пчел…
– Ну? – послышался голос издалека.
– Нора! – закричал я. – Иди сюда! Здесь нечего бояться! Еще светло!
– Нет, – печально отвечал голос. – Солнце садится. Что ты видишь, Чарли?
– Я выхожу из зала на винтовую лестницу. Вижу коридор. В воздухе ни пылинки. Открываю дверь погреба. Тысячи бутылок и бочек. Кухня. Нора, это безумие!
– Правда? Ты понял? – отзывается голос. – Вернись в библиотеку. Стань посреди комнаты. Видишь своих любимых «Девушек и цветы»?
– Они здесь.
– Их здесь нет. Видишь серебряную флорентийскую сигаретницу?
– Вижу.
– Не видишь. А коричневый диван, стоящий особняком, где вы с папой пили однажды херес?
– Да.
– Нет, – выдохнул голос.
– Да, нет? Вижу, не вижу? Довольно, Нора!
– Более чем, Чарли. Как ты не догадываешься? Разве ты не чувствуешь, что сталось с Гринвудом?
Я обернулся. Потянул носом непривычный воздух.
– Чарли, – говорила Нора из-за дверей слабеющим голосом, – четыре года назад… Гринвуд сгорел дотла.
Я побежал.
Нора, бледная, стояла в дверях.
– Что?! – закричал я.
– Сгорел дотла, – повторила она. – Четыре года назад.
Я шагнул наружу – три долгих шага, – взглянул на стены и окна.
– Нора, он стоит, он здесь!
– Нет, Чарли. Это не Гринвуд.
Я потрогал серый камень, красный кирпич, темно-зеленый плющ. Провел рукой по резной испанской двери.
– Не может быть!
– Может, – сказала Нора. – Все новое, от конька крыши до кладки погреба. Новое, Чарли. Новое.
– Эта дверь?
– Прислана из Мадрида в прошлом году.
– Плиты?
– Вытесаны под Дублином два года назад. Окна изготовлены в Уотерфорде этой весной.
Я шагнул в дверь.
– Паркет?