– Вы, наверно, помните мою фотографическую память? Я и благословлял, и проклинал ее, ибо помнил абсолютно все. Все, что когда-либо говорил, видел или делал сам, все, чего касался или слышал, – все мгновенно усваивалось мною и оседало в памяти навек; все это я мог вспомнить или воспроизвести и через сорок, и через пятьдесят, и через шестьдесят лет. Все, все застревало вот здесь, точно попав в ловушку. – Он легонько коснулся висков кончиками пальцев. – Сотни психических больных, день за днем, год за годом – и ни разу не пришлось мне проверять что-либо по записям в медицинских картах! Я довольно скоро понял, что мне достаточно всего лишь включить свою память «на перемотку». Разумеется, истории болезни я вел и тщательно хранил, но никогда в них не заглядывал. Не слушал магнитофонные записи бесед с пациентами. Ну, вот вам и пролог для последующих событий и моих, всех кругом шокировавших, поступков.
В один прекрасный день на шестидесятом году жизни я услышал от своей пациентки некое слово и попросил ее повторить. Почему? Неожиданно я почувствовал, что мои полукружные каналы как бы расширились, в них словно открылись под давлением свежего холодного воздуха невидимые шлюзы. «…И верил», – сказала та женщина. «Я думал, вы сказали "зверя"», – удивился я. «О нет, доктор, "верил"!»
Всего одно слово. Один-единственный камешек, упавший с края в бездну, но повлекший за собой лавину! Ибо я совершенно отчетливо слышал, как она сказала: «Он любил во мне зверя» – обычная «пикантная» история из области секса, не правда ли? Тогда как на самом деле она сказала: «Он любил меня и верил», – а это, как вы сами понимаете, совсем другой коленкор.
В ту ночь я не мог уснуть. Я курил, смотрел в окно. Голова и слух были какими-то удивительно ясными, словно я наконец избавился от насморка, не проходившего лет тридцать. Я сомневался в себе самом, в своем прошлом, в собственных чувствах и ощущениях; часа в три ночи, окончательно запутавшись, я помчался в клинику – и, разумеется, обнаружил там то, что оказалось хуже всего.
То, что было занесено в истории болезни моей секретаршей, – а медицинских карт было сотни! – совершенно не совпадало с тем, что хранилось у меня в голове!
– То есть…
– То есть, когда я услышал «зверя», на самом деле это было «верил»! «Зов» превратился в «зоб». «Лоб» звучал для меня как «гроб», и наоборот. Я слышал «кыш!», хотя кто-то говорил «мышь». «Лапу» я воспринимал как «шляпу», а «лень» – как «день». В слове «да» мне слышалась «беда», а в слове «нет» – «привет» или даже «омлет». «Запор» превращался в «забор» или «набор», «зуб» – в «дуб», «черт» – в «корт»… Короче, что ни назови, все я слышал неправильно. Десятки, сотни миллионов неверно расслышанных слов! Я весь похолодел от ужаса, меня трясло! Боже мой! Великий и милосердный! Что же это такое? Поистине я стал игрушкой в руках Судьбы.
Столько лет практики! Столько пациентов! Господи, Брокау, восклицал я, захлебываясь от рыданий, ты же подобен Моисею, настолько давно спустившемуся с горы Сион, что слово Божье стало звучать в ушах его не громче писка блохи. И теперь, на склоне дней, постаревший и умудренный, ты пожелал, как и Моисей, перечесть то, что молнией написано было на священных скрижалях, и обнаружил: написано там нечто совсем иное, чем помнится тебе!
И тогда этот отчаявшийся Моисей оставил все свои посты и бежал в ночь. Хорошо понимая причину своего отчаяния, я сел в поезд и поехал в Фар-Рокавей – возможно, из-за печального отзвука в этом названии, напоминавшего мне о каменистой пустыне.
Я шел по берегу реки, слушая плеск неспокойной воды и грохот приближавшейся грозы, и в душе у меня тоже безумствовала буря. Как, яростно спрашивал я себя, как мог ты жить наполовину глухим и даже не замечать этого?! Ты и узнал-то об этом сейчас только потому, что – исключительно по воле случая! – слух, этот дар Божий, вернулся к тебе! Как же ты мог быть таким беспечным?
Единственным ответом мне был страшный раскат грома над песчаными дюнами.
Ну вот и все о том, какова была та соломинка, что сломала первый горб на спине дурацкого верблюда в человечьем обличье.
Некоторое время мы оба молчали.
Автобус, покачиваясь, катился по золотившейся в лучах солнца прибрежной дороге; в окна залетал легкий ветерок.
– А вторая соломинка? – наконец решился тихонько напомнить я.
Доктор Брокау задрал на лоб свои темные французские очки-поляроиды, и солнечные зайчики, отражаясь от стекол, запрыгали по темноватому салону автобуса. Мы оба молчали, глядя на вспыхивавшие крошечные радуги, – вид у доктора был сперва отрешенный, потом во взгляде его мелькнуло восхищение и наконец нечто похожее на озабоченность.
– Зрение! Проницательность! Способность увидеть текстуру, разглядеть мельчайшие детали! Разве это не чудо? Разве не достойно восхищения? Да, именно восхищения! А что это, в сущности, такое – зрение, проницательность, интуиция? Да и действительно ли мы так уж хотим увидеть и познать наш мир?
– Еще бы! – воскликнул я.