Подлинный опыт животного Духа, его логос, «вещь в себе», воля, всё это непознаваемо, и того и не требует то, что именуется жизнью. Всякая жизнь, даже жизнь как субстанция проистекает в гармонии, и сама гармония есть закон жизни, и мерой этого закона выступает дух всякого живого (дух кошки определяет жизнь всякой кошки, дух собаки жизнь собаки и т.д.). То есть раз закон жизни стоит выше жизни, а потому вне неё, но и не является смертью, которая является необходимым условием того, чтобы познать и утвердить закон выше жизни, ибо не будь смерти, то и не было жизни, но было лишь то бытие, в коем и пребывают животные субъекты в своём Духе. Смерть всякого живого является необходимым условием для возникновения той ткани, что порождает трудом иероглифера «источник», а потому сами «источники» возникают законно и гармонично путём работы интеллектуального характера. Понимая здесь, что гармония как закон жизни выше жизни, где смерть выступает этому как свидетель и как необходимое тому мыслимое условие, всё равно несведущий профан (как я) упирается в вопрос о том, каким образом опыт, причём что очевидно непознаваемый интеллектом, может стать интеллектуальной категорией, то есть «мерой» жизни для всякой отдельной жизни.
Проблематика заданного вопроса раскрывается сама из себя если вернуться к тому условию, что для жизни в принципе-то и не требуется чтобы её как-то интеллигибельно обозначали, она лишь требует своей единственности и одержимости ею же в пределах порождаемой ей же природой. То же что открывает нам смерть, прежде всего созерцание чего-то иного вне жизни, побуждает нас, людей, отделить жизнь от не-жизни, выйти из одержимости живым бытием как единственным, и обозначить что есть единственное, а что отдельное от него. Формируя тем самым язык и письменность, мы отделяем из общего единственного множество «отдельностей», как выражаются иероглиферы: «обнаружив жизнь и не-жизнь, мы единый и необъятный организм стали уже резать на тканевые инаковые лоскуты и тем более умножать мёртвое». Для них тот язык и та письменность что «умножает мёртвое» является языком профанов, повседневным языком, который, стоит только вымереть той или иной культуре «возвращается своими разрезанными лоскутами в единое целое организма, которое всегда и было таким».
Непознаваемый жизненный организм на время лишается души дабы его самость обрела слово профанного языка, и затем сам профан, опытно возвращаясь в организм, несёт за собой слово мертвецов, механизм, который отныне по собственному неведению применяет на всё, что механизмом и не было никогда в собственной своей природе. Тот же, кто созерцает, запоминает и впитывает непроизносимые профанным языком «источники», то есть по сути созерцает выраженный своим естеством в символ подлинный опыт, не представляющий из себя ничего что не является им же, утверждает, что язык «источника» не «режет на инаковые лоскуты», то есть не выходит из вневремения и потому не механизирует организмы, но является подлинным языком самой жизни, и лишь по причине собственной непроизносимости, ибо произнести можно лишь механическое, мёртвое, язык этот подлинно лишь становится языком тогда, когда иероглифер занесёт его множественное единство в чертоги собственного царства памяти. Здесь, в мыслеощущающем органе всякое невысказанное повседневное слово не исчезнет в небытии, но с помощью работы подсознательного характера «вольётся в источник». Учение о такой словесной деконструкции именуется «эльфизмом», и практикующих эльфизм – эльфами.