– Я даже не буду на вас обижаться, – снисходительно произнес Кончак. – Ведь вы сейчас изволили упрекнуть меня в трусости, не так ли? Знаете, что я вам на это скажу? Легко рассуждать, находясь в относительной безопасности, а когда перед вами стоит выбор согласиться сотрудничать или умереть, ответ дается, поверьте, совсем не так легко.
Я его понимал. Что делать, если цена сопротивления или даже простой фронды – жизнь? Будешь взвешивать слова поневоле.
– То есть Павел Алексеевич не знал о токсикологической лаборатории?
– До определенного момента не знал…
– А когда узнал?
– Незадолго до своей смерти.
– Это вы рассказали ему?
– Да.
– Зачем?
– Он стал подозревать, что происходит что-то неладное… Смерть Менжинского его озадачила. Я помню один наш разговор летом 1934 года… Вообще, Павел Алексеевич был очень щепетилен в вопросах врачебной этики и никогда ни с кем не обсуждал состояние здоровья пациентов. А тут вдруг сам заговорил со мной об этом. Он сказал, что не понимает, почему умер Вацлав Рудольфович, ведь его, по словам Заблудовского, лечили правильно. После приема лизатов Менжинскому действительно становилось лучше, и тут вдруг такой поворот… Павел Алексеевич думал о возможной врачебной ошибке, но не верил в злой умысел. Однако когда в январе 1935-го при похожих обстоятельствах умер Куйбышев, Павел Алексеевич определенно стал что-то подозревать… Он хотел расследования, потому что опасался, что его детище – лизатотерапия – будет погублено. Короче, он решил написать письмо.
– Кому? Сталину?
– Ну уж сразу Сталину! – Кончак криво усмехнулся. – Нет, для начала, насколько я знаю, он хотел обратиться к начальнику Лечсанупра Ходоровскому и наркому здравоохранения Каминскому. Ну, может быть, еще к директору ВИЭМа Федорову. Я приложил все усилия к тому, чтобы отговорить его.
– Почему?
– Я опасался за Павла Алексеевича.
– Вот как? Почему?
– НКВД счел бы его нежелательным свидетелем, последствия могли быть ужасными…
– И поэтому вы убедили его не обращаться в… инстанции? – спросил я.
– У меня был еще один резон…
– Какой же?
– Я боялся и за себя. Если бы Павел Алексеевич поднял шум, в НКВД наверняка решили бы, что это я рассказал ему о секретных опытах… Тогда мне было бы несдобровать.
Я кивнул, и Кончак продолжил:
– Да, так вот. Я уговорил его пока никому не писать. Я сказал, что если имела место преступная халатность или даже сговор с целью убийства, то расследование, безусловно, должно быть проведено. Против этого едва ли кто-нибудь стал бы возражать. Но что, если никакого преступления не было и показавшиеся подозрительными обстоятельства – не более чем простое совпадение? В этом случае заявление в инстанции могло иметь тяжкие последствия! Ведь известно, с какой готовностью наши органы везде находили заговоры, даже там, где их вовсе не было. Как они относились к старым специалистам, тоже хорошо известно. Кто лечил Менжинского? Доктор Казаков. Кто лечил Куйбышева? Доктор Виноградов. Они были известны как хорошие специалисты, репутация у них была вполне прочная. А получилось бы, что профессор Заблудовский написал на них донос.
– И что Павел Алексеевич сказал на это?
– Он был явно смущен. На него, человека в высшей степени порядочного, слово «донос» действовало парализующе. Он сказал, что еще раз все обдумает.
– А что случилось дальше?
Кончак как-то весь подобрался, лицо его стало строгим, сосредоточенным.
– Я припоминаю, что разговоры наши с Павлом Алексеевичем происходили в мае или в начале июня 1935 года. А в июле с профессором случился первый сердечный приступ. Вы знаете, что у него было больное сердце?
– Да. Стенокардия.
– Совершенно верно. Мы все очень переживали, но Павел Алексеевич довольно быстро поправился. Серафима Георгиевна уговорила его поехать отдохнуть. Он согласился и где-то в конце июля отправился в Кисловодск в санаторий. Вернулся через месяц в хорошей форме и отличном настроении. Я был у него в один из последних дней августа. Не помню точно дату. Мы говорили о всяких пустяках, Павел Алексеевич много шутил, рассказывал смешные истории из жизни отдыхающих. О странных смертях не было сказано ни слова. Его подозрения, казалось, развеялись, как страшный сон. И тут…
– Что тут?
– Тут случилась катастрофа.
– Что вы имеете в виду?
– Тридцатого августа при весьма странных обстоятельствах в Москве умер французский писатель Анри Барбюс. Слышали о таком?
– Конечно.
– Он был одним из тех левых европейских интеллигентов, которые дали одурачить себя советской пропагандой. Вы что-нибудь читали из его произведений?
– Если честно, нет.
– Я тоже. Говорят, что он написал пару приличных вещей, но последним его произведением стала биография Сталина… Так вот история это очень темная. Барбюса доставили в Кремлевскую больницу как будто с пищевым отравлением, а он в тот же день взял и умер «с явлениями крупозного воспаления легких». Диагноз был такой же, как у Максима Пешкова, а заключение о смерти подписал все тот же доктор Лев Григорьевич Левин…
– Вы думаете, его тоже убили?
– Трудно утверждать что-либо наверняка, но исключить такого поворота нельзя.