— Вы как сюда попали? Кто вам позволил войти? — набросился он на Белькампо так сердито, что у бедняги полились из глаз слезы.
— Ах, ваше преподобие, — возразил он, — я не мог больше бороться с желанием навестить приятеля, которого мне удалось спасти от смертельной опасности.
Тем временем я успел уже оправиться и, обращаясь к монаху, спросил;
— Скажите мне, брат мой, действительно ли меня привел сюда этот человек? — Монах замялся, а потому я продолжал: — Мне теперь известно, что я был в самом ужасном положении, какое только можно себе представить. Теперь, однако, вы видите, что я выздоровел, а потому имею право узнать все, о чем передо мной до сих пор умалчивали из опасения взволновать меня.
— Пожалуй, вы правы, — отвечал монах. — Действительно, месяца три или три с половиной назад этот человек доставил вас сюда, в нашу больницу. Он рассказал, будто нашел вас в глубоком обмороке километрах в тридцати отсюда в лесу, отделяющем наши владения от Тироля, и узнал в вас прежнего своего знакомого, капуцина Медарда из монастыря в Б. На пути своем в Рим вы посетили город, в котором человек этот жил. В первое время здесь, в больнице, вы находились в состоянии глубокой апатии: если вас кто-нибудь вел, вы шли, но стоило только вас выпустить, чтоб вы сейчас же остановились. Автоматически выполняя все, что вам приказывали, вы садились и ложились, но есть и пить сами не могли, так что вас приходилось кормить с ложки. Вы издавали только глухие, непонятные и нечленораздельные звуки. Глаза у вас были открыты, но вы как будто ничего не видели. Белькампо не покидал вас и здесь. Он ухаживал за вами с величайшим усердием. Приблизительно через месяц после того, как вы поступили в больницу, у вас начался ужасный буйный бред. Мы были вынуждены запереть вас в одну из комнат буйного отделения. Вы походили тогда скорее на дикого зверя, чем на человека. Незачем, впрочем, описывать вам подробно состояние, воспоминание о котором не может быть вам приятно. Через месяц буйное возбуждение сменилось у вас опять апатией, перешедшей как бы в каталепсию, из которой вы пробудились уже выздоровевшим.
Пока монах рассказывал это, Шенфельд уселся на стул и, словно погрузившись в глубокую думу, оперся головой на руку.
— Да, — сказал он, — знаю, что мне случается быть сумасбродным дурнем. Должно быть, по этой причине воздух в сумасшедшем доме, действующий так вредно на людей, считающих себя в здоровом уме, оказался для меня очень полезным. Я начинаю уже рассуждать о своей особе, а это во всяком случае благоприятный признак. Если существуешь лишь через посредство самосознания, то стоит только моему самосознанию снять со своего объекта дурацкий колпак, чтоб я оказался солидным джентльменом. Да избавит меня от этого милосердие Божие! Разве гениальный парикмахер может не быть уже, так сказать, по обязанности службы шутом гороховым? С другой стороны, шут или, как его принято величать, дурак вполне обеспечен от опасности сойти с ума. Действительно, смею уверить ваше преподобие, что я во всякую погоду сумею отличить колокольню от фонарного столба.
— В таком случае докажите это, изложив мне спокойно и обстоятельно, каким образом вы меня нашли и как доставили меня сюда, — перебил я философствовавшего парикмахера.