Я выхватил нож и хотел нанести себе удар прямо в сердце, но рука мне плохо повиновалась, и я ударил себя ножом в шею. Клинок, коснувшись красного рубца, имевшего форму креста, распался у меня в мелкие куски совершенно так, как если бы он был стеклянный. Меня схватили прислужники палача и потащили вниз, в глубокое сводчатое подземелье. Доминиканец и судья сошли туда же вслед за мною. Судья еще раз предложил мне сознаться. Я опять напрягал все усилия, чтобы высказать чистосердечное раскаяние, но снова у меня обнаружился какой-то безумный разлад между мыслью и словом. В глубине души я чистосердечно сознавался во всем и с величайшим сокрушением каялся в своих грехах, а между тем уста мои твердили безумные, нелепые и бессвязные фразы. По знаку, поданному доминиканцем, помощники палача раздели меня донага, связали мне за спиной обе руки, и я почувствовал, что меня с помощью ворота поднимали к самому потолку, причем вследствие груза, привешенного к ногам, все сочленения мои растягивались и хрустели. Боль была до такой степени нестерпимой и острой, что я громко закричал и проснулся. Я продолжал и после моего пробуждения чувствовать боль в руках и ногах, но боль эта вызывалась тяжестью цепей, в которые меня заковали. Вместе с тем я чувствовал над глазами какой-то гнет, не позволявший мне открыть их. Наконец ощущение это внезапно исчезло. Можно было подумать, что у меня с головы сняли тяжесть, давившую на лоб. Я быстро поднялся на постланной для меня соломе и увидел стоявшего передо мною доминиканского монаха. Сон переходил, значит, в действительность. Я почувствовал, что кровь начинает застывать у меня в жилах. Монах стоял передо мною недвижно, как статуя, и, скрестив на груди руки, глядел на меня глубоко ввалившимися черными глазами. Я узнал таинственного страшного живописца и чуть не в обмороке бессильно опустился на соломенное свое ложе. «Быть может, впрочем, это была иллюзия, обман чувств, отуманенных сном», — думал я. Ободренный такими мыслями, я снова поднялся, но монах по-прежнему недвижно стоял передо мною, не спуская с меня глубоко ввалившихся черных глаз. Тогда я воскликнул в безумном отчаянии: «Изыди отсюда, ужасный человек! Впрочем, нет, ты ведь не человек, ты — сам сатана, который хочет ввергнуть меня в вечную гибель! Сгинь отсюда, проклятый! Удались прочь!» — «Бедный близорукий безумец! — воскликнул монах. — Я вовсе не тот, кто старается навеки заковать тебя в адские цепи и хочет тебя отвратить от выполнения священной задачи, к которой ты призван Провидением! Медард, бедный близорукий безумец! Я приводил тебя в ужас своим появлением каждый раз, когда ты легкомысленно подходил к самому краю бездны, где тебя ждала гибель. Я предостерегал тебя, но ты не внимал моим предостережениям и не понимал их. Встань же и подойди теперь ко мне!» Монах сказал все это тоном глубокой, раздирающей сердце грусти. Взор его, наводивший прежде на меня страх, стал кротким и нежным. Приветливое выражение разлилось по его лицу. Моя душа переполнилась невыразимой грустью. Живописец, вызывавший у меня перед тем такой ужас, представлялся мне теперь посланцем Провидения, который должен меня ободрить и утешить в безвыходном моем бедствии. Я поднялся с соломенного ложа и подошел к нему. Это было не привидение, так как я осязал его одежду. Невольно преклонил я перед ним колени, а он, как бы благословляя меня, положил мне руку на голову. Тотчас же во мне пробудились в ярких красках дивные картины. Я опять очутился в священном лесу, на той самой полянке, куда паломник в странном костюме принес ко мне, в бытность мою еще ребенком, очаровательного, дивного мальчика. Я рвался вперед, мне хотелось войти в церковь, которую я видел перед собою. Там, казалось мне, я мог принести покаяние и получить отпущение тяжких грехов. Несмотря на искренность моего желания, я оставался недвижимым и не мог понять свое «я». В это время послышался глухой голос, внушительно проговоривший: «Мысль равноценна поступку». Охватившие меня грезы рассеялись, и я, сознавая, что слова эти были высказаны живописцем, спросил: «Непонятное существо, неужели ты именно являлся мне в злополучное утро в Б., в церкви капуцинского монастыря, а потом в имперском городе и наконец здесь?» — «Не продолжай! — прервал меня живописец. — Я всюду держался поблизости от тебя, искренне желая спасти тебя от гибели и позора, но ты не поддавался моему влиянию. Дело, на которое ты призван, ты должен выполнить ради собственного твоего спасения!» — «Ах, — вскричал я в отчаянии, — отчего не удержал ты мою руку, когда я в злодейском греховном порыве поразил этого юношу?..» — «Это не было мне дозволено! — возразил живописец. — Не спрашивай меня. Знай, что дерзновенно идти против предопределения… Медард, завтра ты будешь близок к цели!» Я невольно содрогнулся в убеждении, что понимаю затаенную мысль художника. Он знал и, без сомнения, одобрял задуманное мною самоубийство. Тем временем живописец неслышными шагами направлялся к дверям тюрьмы. «Когда же именно, когда увижусь я опять с тобою?» — «У самой цели!» — воскликнул художник, обернувшись ко мне еще раз. Он проговорил эти слова так торжественно и громко, что отзвуки их раздались под сводами. «Итак, до завтра?» — Дверь неслышно повернулась на петлях, и живописец исчез.