Папа посмотрел не на нее, а на меня. Серьезно, смущенно. Я, кажется, с трудом смогла сдержать слезы. Мы были похожи, да. Единственные трезвые за этим столом. Самые одинокие. Ноль и единица, как объяснит он мне потом, зимой, когда мы останемся с ним в Т. вдвоем, – это фундамент цифровой революции. Пустое и полное. Тебя нет – ты есть. Можешь на меня рассчитывать – не можешь. Мама и Никколо представляли собой ноль: небытие, обернувшееся в моей душе разочарованием. Но они оставались моей опорой.
– Думаю, нам лучше уйти, – заключил отец.
– Почему это? Мы еще основное блюдо не съели. И я хочу посмотреть салют.
– Никколо нужно отвезти проспаться. А то и в неотложку.
– С какой стати, если с ним все прекрасно!
Мой брат отрубился, но время от времени выныривал на поверхность. Что-то нес в бреду. Мама продолжала кричать, жестикулировать, устраивая шоу. Все смотрели на нас еще пристальнее. Включая идеальную семью за центральным столом, все члены которой элегантно обернулись, сочувствуя другой семье – несчастливой, разрушенной. Моей.
– Я позволил тебе погубить наших детей! – Папа тоже потерял контроль. – Надо было мне оспорить решение суда – ты даже о себе не можешь позаботиться, а уж о других тем более. Я пересмотрю все соглашения, – грозил он в ярости, – и не дам тебе превратить в клоуна хотя бы ее. – Тут он указал на меня.
Я была уверена, что во всем виновата я.
– Зачем же ты говорил, что любишь? – Мама разразилась слезами. – Что не забывал меня, что… – Она не смогла закончить мысль. – Свинья!
– Любовь – это ответственность. Посмотри на них, посмотри, во что ты их превратила!
Мама нащупала нас взглядом сквозь алкогольные пары. Сначала Никколо, потом меня. От этого взгляда мне стало больно. Что в нем было? Вроде бы ничего. То есть лучше бы там действительно ничего не было. Но я увидела в нем привязанность и любовь, которая проявлялась совершенно непредсказуемо, анархически, чрезмерно, раскачивая меня словно на качелях. И никакой ответственности. Никогда.
Мама собралась с мыслями, с силами, поправила волосы.
– А ты где был? – бросила она. Ее макияж расплылся, на платье капали черные слезы. – Недоволен результатом? Он тебе не нравится? А сам-то ты что сделал? Я их кормила, провожала в школу, ставила градусник в задницу, сдавала их сама себе по выходным. Я их целовала, давала пощечины, поддерживала, любила. А ты в университете карьеру делал. Подлец!
Отец напряженно застыл с салфеткой в руке. Стиснул ее так, что она начала крошиться. Я различила в выражении его лица чувство вины, несправедливости, бессилия. Он уже открыл рот, собрался защищаться, но в этот момент подошел официант и неловко спросил:
– У вас все хорошо?
Я вскочила, опрокинув стул. Со слезами на глазах, в этом платье, которое мешало ходить, я, под жалостливыми взглядами окружающих (вероятнее всего, хотя не знаю точно, потому что от стыда закрыла лицо руками), спотыкаясь, выбежала наружу.
Я села на песок, обняв колени, и продолжала рыдать. Потому что родители, как мне кажется, никогда бы не ругались и не расставались, если бы не дети.
Я хотела умереть. В здравом уме и трезвой памяти. Никто не может выжить без семьи, а у меня семьи не было. Я ее не заслужила. Никакого будущего впереди я не видела; только море.
Погрузиться туда, как Вирджиния Вульф, – мелькнула мысль. Вернуться назад, не двигаться больше, не разговаривать, не дышать; повернуть все вспять и остаться внутри, привязанной к морскому дну.
Кто-то положил мне руку на плечо.
Это была она.
Когда я подняла голову и увидела ее, то обомлела. Страдающий бессонницей старик, или злодей, или отец, побежавший меня искать, – я ожидала кого угодно, но только не девочку из семьи за центральным столом.
– Не плачь, – сказала она мягко, с белоснежной улыбкой. На щеках ямочки – мне захотелось тут же протянуть руку и провести по ним пальцем; они то появлялись, то исчезали от движения губ. Луна подсветила ее серебристым светом. Эта девочка улетела со своей планеты, чтобы познакомиться с моей.
– Они помирятся, – заверила она меня. Соврала.
Потом сняла босоножки, уселась рядом, погрузив в песок босые ступни с покрытыми красным лаком ногтями. Я мерзла, и она, заметив это, взяла мою руку в свои.
Как это так? – безмолвно спрашивала я ее. Ты оставила свою великолепную семью, чтобы прийти ко мне в эту темноту? Бессмыслица какая-то.
– Я тебя понимаю, – ответила она. – Мои на публике никогда бы такую сцену не устроили, а дома – пожалуйста: закрыли все окна, и никто не знает, что там происходит.
– Но они хотя бы на людях не ругаются, – возразила я. – Это уже что-то.
– А что, мы с братом и сестрой не люди, что ли? В нашем присутствии они кричат друг другу: «шлюха», «бабник», обзываются по-всякому, и плевать им, что мы все это видим. А вот перед другими все должно быть пристойно.