Мне это показалось дурным предзнаменованием.
Улица была короткая, плохо освещенная. Мы шли медленно. Арезки — в пиджаке, засунув руки в карманы, втянув шею в плечи, я — прижимая к бедру сумку. Он возвышался надо мной сантиметров на двадцать. Я ждала, что он заговорит первым. Сначала он произносил банальности: холодно, зима, как хорошо, когда рабочий день позади. Я едва отвечала.
— В тот вечер я сказал вам, что у меня день рождения, но я родился в июле.
— Да?
— Да. Я хотел, чтоб вы знали, потому что потом, когда я слушал вас, я сожалел, что так сказал.
— Но. зачем вы сказали это?
Арезки пожал плечами.
— Да просто так. Чтоб вы не отказались.
Мы подошли к углу. Он колебался, в какую сторону пойти. В конце концов мы повернули обратно к бульвару Серюрье.
— Не имеет значения. Вам было тоскливо, хотелось, чтоб кто–нибудь был рядом. Нечего извиняться.
— Да, правда. Я вас задерживаю. У вас, может быть, дела. Гулять ночью, в холод…
Я возразила, что, напротив, мне очень приятно. Мне казалось, он покинет меня в конце улицы. Люди возвращались парами, мужчины несли хлеб, бутылки, эти люди знали, куда идут, у них был дом, они могли быть вместе, могли позволить себе удовольствие говорить друг с другом сколько душе угодно.
— Я подумала, что вы сочли меня болтливой и нудной. Вы избегали меня.
— Я? — сказал он.
Он посмотрел на меня. Он улыбался. С ним это редко случалось.
— Во время работы не поговоришь. Кроме того, я не хотел втягивать вас в неприятности. Если бы кто–нибудь увидел, что мы разговариваем, выходим вместе…
Мы шли по бульвару, точно по светлому коридору, образованному желтым неоном реклам. Машин наконец стало меньше.
Я повеселела. Он это почувствовал. Мы непринужденно болтали о нашей работе, товарищах, конвейере.
— Откуда вы так хорошо знаете французский?
— Повезло, — сказал он.
Внезапно передо мной возникла автобусная остановка — ворота Пантен. Надо было расставаться. Автобус пришел тотчас. За мгновение до того, как я влезла, он опустил, прощаясь, воротник моего пальто. Я протерла кулаком запотевшее стекло и увидела, как, оглянувшись по сторонам, он переходит улицу.
О, притихшие озера, цветущие тропинки, подлесок, полный папоротников, поля пшеницы, где возлюбленная, сама золотящаяся как колос, поджидает свидания, о, ручьи, вдоль которых прогуливаются вдвоем. Старые, зарытые, погребенные, но не умершие мечты. Вот что мне досталось: ворота Лилό, спуск к Пре — Сен-Жерве, на горизонте гаснущие дымы засыпающих заводов, пригородная степь, иссушенная холодом, пропахший бензином воздух, безлюдный бульвар, где машины трутся о тротуары, и этот человек подле меня, человек, с которым я в третий раз брожу, точно рай ждет нас в конце пути.
А в конце пути было «спокойной ночи, до завтра», сказанное с несколько большим чувством, чем раньше. И каждый в свою сторону. Разговаривали мы по–прежнему робко. Арезки, доверчивый еще минуту назад, вдруг замыкался от одного слова.
В четвертый раз Арезки шепнул мне: «Сегодня вечером увидимся». Потом добавил:
— Только не около автобуса. Я вам объясню. Вы сядете на метро, на линию Ла Вилетт. На станции Сталинград выйдете и на лестнице, у выхода подождете меня. Ладно?
Это была длинная речь. Один раз ее прервал Мюстафа: Мадьяр прошел между нами, и Бернье, со своего табурета, засек нас вместе.
Станция Сталинград была уже не на окраине, а в самом городе. Арезки нашел меня там, где было велено, в толпе, спускавшейся и подымавшейся по каменной лестнице.
— Сюда.
Здесь было много арабов. Мы перешли на другую сторону и углубились в плохо освещенную Рю–де–л’Акедюк. Он привел меня в маленькое деревенское кафе, старая женщина сидела за стойкой.
— Добрый вечер, матушка, — сказал он, потирая руки. — Как поживаете?
— Добрый вечер, сынок, добрый вечер, мадемуазель.
Арезки выбрал самый дальний из четырех столиков, застеленных клеенкой.
— Снаружи нам было бы слишком холодно.
— Да.
Но мне было жаль темноты, возможности шагать, не видя друг друга. Здесь мы были скованы, говорили только глаза.
Старуха принесла два кофе. Арезки знал это место. Раньше он здесь кормился, он работал поблизости.
— У электрика. Я испробовал много профессий. Это не существенно, правда? Существенно, кто ты, а не то, что ты делал.
Я согласилась. Я не посмела возразить, что человек — это и то, что он делал. Мы заговорили о Париже. Арезки объяснил мне планировку города. Я спросила, любит ли он Париж.
— Любил. Теперь я ничего не люблю.
Глаза сверкали на его треугольном лице. Я никогда не видела его так близко.
— Вы любите Алжир? — спросила я, улыбаясь.
— В мире нет места, которое я бы любил.
Стоило мне заговорить о войне, взгляд его угасал, уходил в сторону, избегал меня. Старуха разговаривала сама с собой, передвигая бутылки. Было тепло, мы чувствовали себя в укрытии. Два раза Арезки коснулся моих пальцев. Я погрузилась в молчание, оно затянулось, он глядел на меня с улыбкой.
Теперь хозяйка выказывала признаки нетерпения. Два кофе за вечер, на этом не разживешься. Арезки взглянул на часы.
— Мне пора.