— А, — заключил Эндерби с неким удовлетворением. — Понял вашу небольшую игру. — Ему показалось, что он улыбнулся, к своему изумлению, ослепительно: триумф близится. — Может, лучше бы к вам пойти за ним, если можно? Быстрей получилось бы, правда?
Гомес съел весь намасленный хлеб, облизал пальцы, вытащил из мешочка луковицу. Глянул на продолжавшего резать хлеб мальчика, глаза которого вернулись теперь к операции, и как бы смягчился, не стал его шлепать, пусть даже совершенно беззлобно. Наоборот, с усмешкой погладил. Испанская поэзия, думал Эндерби. Предположительно этот мужчина всю ее знает. Можно ли считать знакомство с поэзией, хотя бы номинальное, некой въездной визой в маленький мир предательства Эндерби? Гомес впился зубами сначала в верхушку, потом в хвостик луковицы (Эндерби почему-то вдруг вспомнил, что зуб на языке готов tunthus; впрочем, этот мужчина совсем незнаком с языком своих предков), выплюнул хохолок на пол, содрал кожицу, несколько подкожных слоев плоти, начал хрустко жевать обнажившийся перламутр. Полетели пикантные легкие брызги. Дивный запах. Эндерби понял: надо уходить. Быстро. Гомес сказал:
— Я вечером работаю. Скажите, где живете.
Мальчик перестал резать (кому, так или иначе, черт побери, нужен весь этот хлеб?), провел лезвием ножа по коричневому большому пальцу.
— Это, в конце концов, не имеет значения, — сказал Эндерби. — Спасибо за помощь. Или, может быть, в данном случае за отсутствие помощи. Так или иначе, muchas gracias[112]
. — И вышел, звякая валявшимися в темном коридоре бутылками. Гомес крикнул вслед что-то, заканчивавшееся на hombre. Эндерби прошел мимо мужчины на койке, пребывавшего в мире ином, и сидевшего рядом с ним личного секретаря, пишущего под диктовку. Потом грудью раздвинул пластиковые ленты, слепо заморгал в баре. Там появился новый мужчина, очевидно шотландец, поскольку говорил «маленечко трудновато». Мужчина у школьной доски только что написалРомантика, рассеянно подумал Эндерби, лучше всей прочей белиберды. Вспомнив об украденной в сортире книге, быстро сунул руку в карман. Трясущийся молодой человек в темных очках отпрянул, выставил перед собой ладони в ожидании выстрела. Эндерби всем улыбнулся, считая, что у него имеются подходящие основания для улыбки, даже в столь затруднительном положении. Только нет еще, не сейчас. Он жаждал закрытого уединенного места типа уборной, но долг, издав щелчок, вроде таблички «занято», напомнил о себе. Гробовщик не улыбнулся в ответ. Трясущийся молодой человек опомнился, как бы давая понять своей маниакальной ухмылкой, что все это просто шутка. Эндерби придержал книжку в кармане, точно она могла оттуда выскочить. Прочь. Прочь. В ветреную марокканскую ночь.
На медленном пыхтящем подъеме то и дело приходилось резко останавливаться, прислонясь в темноте к какой-нибудь стене, прислушиваться и присматриваться, проверять, не идет ли преследование. Трудно было сказать. Кругом полно мавританских мальчишек, одним из которых вполне мог оказаться тот самый резчик хлеба, хотя никто вроде бы не таился: фактически, один откровенно писал в канаву (впрочем, это, возможно, хитрая уловка), другой приветствовал пожилого, опрятно одетого мавра, шедшего под гору, потом побежал за ним, плачась на определенные осложненные горести, но не удостаиваясь внимания. Эндерби шел мимо грязных кофеен, потом на углу улицы наткнулся на жарко спорившую компанию, видимо, нищих, с тощими, но сильными голыми ногами под свивальниками, в обтрепанных европейских пиджаках, сплошь в тюрбанах; немного с ними постоял, как можно лучше вглядываясь сквозь энергичные жесты. Кажется, все в порядке, никто не преследует, он ушел от предателя Гомеса. Два предателя Гомеса. Чертов Джон в Лондоне, в конце концов, и есть гад поганый, каковым Эндерби его всегда считал. Он сначала наполнил легкие, словно пес, бегущий к дверям, чтобы гавкнуть, потом свернул налево на горку покруче. На полпути наверх стоял очень шумный кинотеатр с каким-то, как явствовало из рекламных плакатов, египетским фильмом (неискренне улыбчивый герой типа полковника Насера). Эндерби себя почувствовал как бы под защитой всего этого шума, производимого главным образом публикой. Ковырявший в зубах молодой человек в темной одежде в окошечке кассы посмотрел на него. Должно быть, администратор.
— Alors, ça marche, hein?[113]
— пропыхтел Эндерби. Если кто-нибудь спросит этого администратора, не видал ли он проходившего здесь англичанина, он скажет: нет, только француза. А сейчас ничего не сказал, лишь смотрел, ковыряя в зубах.