— Давайте-ка проясним, Эндерби, — выдохнул он. — Я газеты читаю. Больше ничего не читаю. Понимаете, привязан к жизни. Я хочу сказать, к эфемерной, прискорбной, прекрасной, ужасной, трагической повседневности, а не к трансцендентности высокого искусства. С вечностью я уже скоро встречусь. Буду слушать камерную музыку, не трудясь спускаться в глубины, битком набитые потеющими под звуки бараньих кишок. Или там не будет ничего, как у Сэма Беккета. Я читаю газеты — собаки, курящие трубку, невесты с обнаженной грудью, убийства поп-певцов. Про Йода Крузи все знаю. Умирает, скоро умрет. Возможно, мы умрем в один день. В каком-то смысле было бы удачно. Бармен его подстрелил. Фамилию не помню. Постойте-ка, что-то свинячье.
— Хогг, — нетерпеливо подсказал Эндерби. — Хогг, Хогг. — Явился молодой человек с бельмастыми глазами, в фартуке, должно быть повар Антонио, встал у кухонной двери, ковыряя в зубах птичьим пером, озадаченно хмурясь на внешний вид Эндерби. — Хогг.
— Точно. Значит, вы тоже читали газеты. Знаю, фамилия поэтическая. Был такой очень типичный поэт при короле Якове.
— Слушайте, — прошипел Эндерби, выходя из-за стойки со стаканом «Фундадора». — Это был я. Хогг. Фамилия моей матери. Меня сделали барменом. Уопеншо и все прочие. Да, да, да. Говорят, полезный гражданин, больше не поэт. Вы не знали, и никто не знал.
— Возможно, возможно. Но, — сказал Роуклифф, — ведь ищут мужчину по имени Хогг. — Эндерби перенял у Роуклиффа окостенение и вытаращенные глаза. — О да. Ничего не говорится о возможности бегства под другой фамилией. Таинственное исчезновение малоизвестного незначительного поэта — ничего подобного. Никто не проболтался, милый мой Эндерби.
— Она должна. Называет себя селенографом. Полиция рыщет в Марокко. Я прячусь. А там еще Джон-испанец.
— Да-да-да, — утешительно проворковал Роуклифф. — Мир полон предателей, правда? Но скажите мне, Эндерби, зачем вы его застрелили?
— Он заслужил пулю. Плагиатор. Извращает искусство. Украл мои стихи. Точно так же, как вы.
— Ох, ради бога, — с подчеркнутой усталостью вздохнул Роуклифф, — прекратите. Всех перестреляйте. Расстреляйте весь чертов предательский мир, потом встаньте за стойку бара, пишите свой бред собачий, полный жалости к себе, черт побери.
— Собачий бред, — усмехнулся Эндерби. — Это вы, настоящая сволочь, называете мои сочинения собачьим бредом?
— Впрочем, стойте, стойте. Разве вы не сказали, что вовсе не убивали его? Будто кто-то вам сунул в невинную руку дымящийся пистолет? Похоже на кинокадры с дымящимся пистолетом. Спагетти-вестерн. Меня заставили писать, Эндерби. А я вывернулся. Неплохо справился с «L’Animal Binato». Чертовски хорошая ваша идея. — Он, встряхнувшись, вернулся к насущной проблеме: — Вы не убийца, Эндерби, будьте уверены. Даже не предопределенная жертва. Вы увернулись от настоящего разящего удара с помощью деформации времени, искаженья пространства, еще чего-нибудь. И упали на лапы. Вам, конечно, придется переименовать «Акантиладо Верде».
— Что?
— Зеленый утес, невозделанный[133]
. Кто-то стоит на вашей стороне. Кто? Вы стоите, нелепый, но полный жизненной силы. И тетушка Веста побеждена, и бедный Роуклифф умирает. Чего вам еще нужно? Ох, да. Я продиктую письмо в Скотленд-Ярд — у меня в спальне за баром есть старый конторский «Оливер», — и сознаюсь во всем. В конце концов, Эндерби, я легко мог это сделать. Даже приглашение получил. Я ведь, в конце концов, тоже был великим мастером жидкого искусства, достойным приглашения. Был как раз в Лондоне, обменивался рукопожатиями с последним своим консультантом. Он был очень серьезен. Готовьтесь к встрече с Богом. Вернее, с богиней. Да-да-да, подражатели, разбавители и пародисты заслуживают смерти. — Эндерби хмурился, не уверенный, то ли все это пьянство, то ли начало предсмертного бреда. Роуклифф закрыл глаза, уронил голову, ширинка его потемнела, потом с нее закапало. Эндерби увидел бармена, официанта, повара, сгрудившихся в кухонных дверях с разинутыми ртами.