Конечно же, Сережа не походил на тех, кого можно сбить с пути, но страдания вправду были велики. И как он в городе ждал, что отпустит душу по приезде в деревню, так теперь ждал снега, чтобы отпустило на озере, куда он уже стремился, как к последнему спасению. Но стояло тепло, накрапывало, и умиротворяющие звуки капели звучали кощунством.
В пятницу снова заволокло небо, но уже по-зимнему с северо-запада, и пошел несильный снег, переставший к утру, но вернувший черно-белое равновесье округе и знакомую оторочку траве и репейникам. И было удивительно и знаменательно, что это день преставления Сережиного святого, Сергия Радонежского.
Сережа встал затемно. В окно виднелись репейники и рябинка с крупнозернистым снегом на пучках ягоды. Даль чуть приподнялась, но облака продолжали двигаться с северо-запада, изредка открывая нежное оконце с рассветной, туманной еще, рыжинкой.
Сережа подошел к собачьей будке забрать кастрюльку. Она лежала перевернутая, и он увидел в этом нечто смешное и умилительное, будто пес поел и перевернул посуду, как делают люди, показывая, что наелись. Идти до озера надо было километров шесть по тропе. Храбрый, понимая Сережины сборы, то дрожал от нетерпения, то носился из стороны в сторону: на снегу, как от шершавого огромного дворника, лежал веерный цепной след. Но едва Сергей отпустил кобеля, тот удрал на другой край поселка, откуда доносились звуки собачьего фестиваля. Сережа был уверен, что, видя ружье, Храбрый побежит рядом, и не сообразил, что собаку и в тайгу надо выводить на привязке. Это и расстроило, и рассердило.
Останавливаясь и прислушиваясь, Сережа долго шел по тропе среди припорошенных кочек, надеясь, что Храбрый одумается и догонит. «Собаки залаяли, а я уже тут!» – почему-то вспомнилась Вовина прибаутка, успокоила и, как часто бывает в лесу, привязалась на целый день. О чем он думал? Да как-то обо всем сразу и отрывками – настолько был полон надежды и волнения. Озеро открылось белым просветом среди лиловатых пихтовых стволов, стянутых морщинистыми кольцами. На одном виднелись следы медвежьих когтей, гнутые глазки-веретенца, уже почерневшие и чуть поведенные временем. Под заживляющей силой коры раскосые глаза заплывали, нарастая веками. Вдоль озера шел тес, по которому Сережа вышел к избушке. Она была маленькая, но из очень толстых елок, распущенных повдоль, ошкуреных, гладко-бокастых и будто накачанных до какой-то предельной круглоты-туготы. Так бывает, когда строят весной, и шкуру лоскутами сдирают с блестящего соком древесного бока. Бревно не приходится тесать, и на нем нет следов топора. Дерево было уже не ново-желтое, а на переходе к серому. И то, что Сережа стал свидетелем этого перехода, казалось особо дорогим, будто его подпустили к тайне времени еще на годовое кольцо ближе.
Дверные доски, потолок, пол – все пиленное бензопилой, со следами цепи, выпуклыми веерками… Такие же следы покрывали внутренние плоскости стен – в отличие от наружных, свеже-желтые и шершавые. Стол был из колотых жилистых плах, желточно-рыжих и наливавших теплой рыжиной всю избушку. На двери висела записка: «Дармоеды, дрова не жгите». Медведь в избушке не был. Ветка торчала из-под крыши. Сережа первым делом спустил ее на землю и, когда задел ею о столб навеса, гулко и двузвучно отдалась и в себе, и в объеме двускатной крыши.
Ветка лежала перед ним. Тонкостенная, с веретенно острыми кормой и носом. Внутри на сухом пепельном дереве скульптурно костенели следы от тесла – мелкая волна не то будто от ложки, не то от сохачьих зубов, как на лежащей в тайге осине.
Пока грелся чай, Сергей с интересом и симпатией осматривал избушку: стены, полки с журналами, толстое стекло с паутиной в углу и сухой мухой, комариную мазь на столе, похожую на заварку, серую массу мертвых комаров на подоконнике.
Разгоряченный жаром печки, подразомлевший, он вышел на улицу в окруженье гладких и кожистых пихтовых стволов, ощеренных сухими и игольно выгнутыми сучками. Когда, выходя, толкнул дверь, картина в дверном проеме дрогнула от горячего воздуха, став еще прекрасней, притягательней. И оплавленным стеклом пролилась в душу, забирая, как хмелем, только чище, родниковей. Сережа даже хотел дотопить дело коньячком из плоской бутылочки, но сдержался и отставил на потом.
Он думал, что пережитое за последние недели убьет в нем способность к внутреннему ладу, который дарит тайга, но едва вступил на заснеженную тропинку, все прошло, и остались только волнение и смысл. К берегу вел припудренный снегом кочкарник, но не моховой, как в тайге, а травяной, в повядших волосах-стилетах, и Сережа тащил ветку меж светло-русых спящих голов, с которых сухо слетал снежок и которые были очень высокими и шатко клонились, если на них наступить. Перевернутая дюралька лежала белой спиной к небу.