– Ну… субстанция… – ответил Сережа, которому не хотелось думать.
– Вот и я говорю – суп с танцами. Не пойми че. Кусок сыромятины. Намочил – тянется, нагрел – съежилось. Как визига сушеная… Ладно, пойду, выздоравливай.
«Нагрел – съежилось, – в каком-то просветлении писал Сережа в дневнике. – Прямо как у Каратаева про счастье… Та же интонация… Откуда? От-ку-да?! Откуда и куда? Ведь столько лет прошло… А оно действительно сжимается, когда тепло на душе. А когда тоскливо – тянется. Странная штука – время. Отец говорит, что в двадцать лет ему казалось, будто в столетии помещается пять человеческих жизней. Пять человек будто лежат во всю длину – от него до Достоевского. Когда был маленьким, при слове “до революции” ему представлялась какая-то далекая затуманенная пора, а теперь, когда ему шесть десятков, вдруг открыл: оказывается, от его рождения до революции ближе, чем до сегодняшнего дня! Да и я вроде двигаюсь вперед, а они приблизились, эти русские времена, и стали впритык, чтобы помочь… А Эдя с тарелками какими-то… С космосом… Со всей этой бескрайностью… не знаю… Наверное, бесконечность Вселенной – это замысел Бога об устройстве мира: каким бы он мог быть, если думать бесконечно. У меня уверенное ощущение, что во Вселенной никакой другой жизни, кроме земной, быть не может. Да и не нужно… Центр промысла – Земля, а все что дальше – это как картина, где края только обозначены, намечены… и так… упомянуты… на доверии. И дело не в них. А в нас. Вот мы думаем, что в таком состоянии человечество долго не протянет. И частью души тебе даже бы хотелось, чтоб оно было наказано, чтобы, рушась, ты мог бы прокричать тем, кто не верил: я предупрежда-а-ал, я говори-и-ил, а вы не верили. И пальцем погрозить напоследок… А на самом деле люди могут какое-то время спокойно жить в состоянии, которое тебе кажется невозможным, и вопрос в тебе – насколько ты это выдержишь. Не зря говорится: думай о спасении своей души. Потому что нет ничего страшней, когда твои близкие не видят, как в лоб несется смерть, смерч, вихорь… Но ты можешь бросить в него нож. Если есть вера. И земля, за которую больно.
Уставшая, темная, измученная, на которой зима никак не наступит. Кажется, если она придет, все сорное засыплет снегом, скроет, оставит лишь главное, снежное, пресветлое. Светящееся, как окно морозным утром, на фоне которого свеча потрескивает и кивает язычком пламени… А с вечера шум ненастья. И снежный ковер поутру. Пресвятая Богородица, доживу ль до Покрова́ Твоего?»
Глава девятая
Как плотно все устроено. Едва отошла тягота телесная, вступила духовная. Сережа думал о том, что так и не успел сказать Тоне про разговор с Валентиной Игнатьевной. Часов до четырех не мог заснуть, а едва задремал, начал лаять Храбрый. Пес лаял истошно, и на рассвете Сережа вышел на крыльцо.
Все было в снегу: трава, репейники, рябинка. Черно-белое, удивительно аскетичное. Он оглядел округу: чужих собак не было, только вторил соседский Беркут. Храбрый лаял в угол забора, где барахталось что-то бело-пестрое. Сережа побрел в накинутой фуфайке и калошках. Ноги застревали в полегшей траве, она, как мостами схватывала калошки, и было непостижимо, что трава, слабая в отдельной травинке, в жгуте такая сильная.
Сережа подошел к сетке, которой был обтянут забор. Под ней в самом низу, в бурьяне запуталась полярная сова. С той стороны сетки был угорчик, просвет, куда она стремилась, рискуя покалечиться. Увидев Сережу, сильнее забилась и, неловко заломив крыло с мраморным темным крапом, глядела на Сережу желтыми глазами. Перо было снежно-белым, а узкий черный клюв густо одетым белым пухом. Сова снова затрепыхалась, раскинув крылья, беспомощно распласталась, упала ничком и, повернув голову, раскрыла клюв. Он попробовал ее взять: она оказалась очень легкая, и такая мягкая, что рука провалилась.
– Ну тихо, тихо, хорошая! Сейчас! Тичас! Тичас… – Он так и приговаривал: – тичас…
Больше всего Сережа боялся, чтобы она ничего себе не
Но и слабо кинуть нельзя, надо как можно выше, чтоб удержалась, вскарабкалась… Чтобы, если сорвется, успела все-таки вцепиться в синеву, сизоту. А небо поможет. Но как же кинуть, чтоб ее не омяло – такую невесомую, мягкую?