На другом конце Европы творчество русского композитора Римского-Корсакова тоже в известной степени затронуто символистскими веяниями: выбор сюжетов, обычно взятых из фольклора, говорит о пристрастии к феерии, волшебству, сверхъестественному, присущем и Вагнеру, и скандинавским драматургам. Об этом позволяют судить сами названия произведений: «Садко», «Золотой петушок», а особенно «Снегурочка», «Сказание о невидимом граде Китеже». Разве не тем же умонастроением вызваны «Детский уголок» Дебюсси или его прелюдии со столь же чарующими названиями? Правда, Римский-Корсаков иногда оказывается близок к Вагнеру, но в лучших его вещах (например, в «Золотом петушке») национальные ритмы, экзотичность мелодий вновь обращают нас к тому глубокому новаторству, которое, как мы уже отмечали, явлено в музыкальном символизме модальностью. Впрочем, нетрудно увидеть национальную мелодику (разработка которой совпадает в данном случае с устремлениями символизма) в сочинениях Бородина, Мусоргского, Прокофьева или чешских авторов. Мы не пойдем дальше по пути подобных случайных сближений; как любая другая эстетика, символизм связан не только с техническими приемами, но и с мировосприятием, личными вкусами композиторов. Очевидно, что с такой точки зрения и Фалья, и славяне далеки от этой поздней метаморфозы романтизма; символисты в живописи и особенно в литературе являются прежде всего наследниками романтической традиции, слишком весомой, тогда как проблематика национального возрождения не входит в круг их интересов.
Напротив, немцы Шёнберг и Берг, венгр Барток начинали как подлинные символисты. Скажем больше: их последующий модернизм потому и обрисовался так ярко, что они уже прошли через искушение «невыразимым» и заклинательностью. Как и в поэзии, в музыке стремление к «чистоте» объясняет эволюцию от постромантизма к додекафонии или к модальности.
«Ожидание» (1909) и «Счастливая рука» (1913) Шёнберга — первые оперы, написанные в революционной манере атематизма венской школы, но можно рассматривать их и в русле «Песен Гурре», в качестве переходных сочинений, отмеченных влиянием символизма. Нередко говорилось об экспрессионизме этих двух произведений. На самом деле сюжеты, темы, характеры, атмосфера — чувственная и в то же время возвышенная — скорее наводят на мысль о ранних пьесах Гофмансталя или Блока. И действительно, скорее экспрессионизм, привлеченный драматическими сюжетами символизма, воспроизводил их, — но не наоборот! В подтверждение можно напомнигь, что сюжет «Лулу» подсказан Бергу Ведекиндом.
Совершенно разные с точки зрения музыкальной фактуры обе оперы Шёнберга обнаруживают, однако, общую черту, основополагающую для символистского театра в целом: здесь Шёнберг решает задачу музыкального выражения мифа. Но к подобной проблеме обращались Уайлд («Саломея»), Метерлинк («Пелеас»); в области музыкального театра именно этим отличаются Вагнер от Мейербера или от Верди, а Дебюсси и Р. Штраус (в некоторых сочинениях) — от Пуччини или Стравинского. Речь идет о том, что повседневная реальность с ее нормами полностью отвергается ради мечты, ирреального мира, свободного от условных запретов. Отсюда и необычные музыкальные средства, огромная сила внушения, как эквивалент «сущностному слову» Малларме.
Заново открывая все эти произведения, мы можем точнее определить историческое и эстетическое место символизма: вне зависимости от личных творческих склонностей или противоречий, все оперные композиторы, затронутые символистскими умонастроениями, вынуждены были размышлять о возможностях и природе нового языка. Так, символизм в музыкальном театре характеризуется не в меньшей степени теми вопросами, которые он ставит перед композитором, чем выбором определенных ответов на них. Именно в этом смысле двумя операми Шёнберга четко обозначена граница между символизмом, являющимся по сути апофеозом романтического мирочувствия, и всеми формализмами — чисто техническими, при всей их революционности, школами, характерными для разных видов искусства XX в. По сравнению с Шёнбергом, подлинным лидером, другие оперные композиторы рубежа веков, кажется, остались позади. Но, возможно, в силу самого этого факта они являются в большей степени символистами, чем Шёнберг. И только Дебюсси («Пелеас и Мелисанда»), Штраус («Саломея») и Барток («Замок Синей Бороды») создали театр, о котором, должно быть, мечтал Малларме. Почему?
Три шедевра: «Синяя Борода», «Саломея», «Пелеас»
«Саломея» (1905) — наверное, самое символистское из этих трех произведений в историческом смысле. Хронологически «Пелеас» ей предшествует (1902), но если сочинение Дебюсси, в силу оригинальности и специфичности письма, открывает путь преодоления символизма, закладывает основы модернизма, что позволяет Дебюсси соперничать с Шёнбергом и Стравинским, то «Саломея» Р. Штрауса является совершенным выражением своей эпохи: здесь резюмированы все новаторские устремления символизма, но вместе с тем собраны и все его штампы.