Если женщинам следовало соответствовать стандартам красоты, олицетворением которых стали вымышленные героини, то в отношении мужчин культурные ожидания, обусловленные туберкулезным эффектом, были иными: болезнь должна была вывести их творческие способность на новые высоты. С этой точки зрения, как мы уже видели, Китс являл собой мужской идеал творца, чей творческий потенциал, как было принято считать, достиг наивысшего предела лишь в горниле последнего лихорадочного года жизни, когда поэт угасал от чахотки в Риме. Там недуг захватил его тело, позволив разуму и душе воспарить к новым высотам, которых они никогда бы не достигли, если бы не болезнь. Вся суть этой концепции отражена в апокрифической истории из жизни французского романиста Виктора Гюго: дескать, друзья нередко пеняли Гюго за то, что тот не заболел чахоткой, а ведь мог бы, как им казалось, стать еще более великим писателем.
Исходя из тех же соображений, в 1908 г., когда эпидемия туберкулеза в США пошла на убыль, бруклинский врач Артур Джейкобсон с тревогой предполагал в статье «Туберкулез и творческий разум» (Tuberculosis and the Creative Mind), что теперь качество американской литературы начнет неумолимо снижаться. Он писал, что физические страдания, которые причиняет чахотка, долгое время возмещались ее творческими дарами – способностью «пробуждать гений, служить фактором, из которого проистекает благо для всего мыслящего мира». Непревзойденную интеллектуальную продуктивность плеяды творцов, пораженных туберкулезом, Джейкобсон объяснял специфической клинической чертой этого недуга –
Единственный стигматизирующий аспект эссенциалистской теории чахотки возник на брачном рынке. Поскольку заболевание считалось наследственным, врачи вполне резонно, из соображений предосторожности, отговаривали чахоточных от вступления в брак, чтобы по возможности не передавать следующему поколению свою подпорченную конституцию. Самой опасной вариацией считался союз, в котором оба супруга были из семей с неважной конституцией. Тот же Аддисон Датчер, например, в 1870-е гг. полагал своим долгом растолковывать чахоточным пациентам последствия диатезиса. Тем самым он надеялся предотвратить «увековечение недуга, который губит самые прекрасные перспективы рода человеческого и обрекает стольких людей на безвременную смерть»{139}
. Так что накануне открытия, сделанного Кохом, кое-кто размышлял о необходимости государственной политики, регулирующей вступление в брак и поощряющей евгенику.Упор на связь между чахоткой и остротой ума делался с учетом расы, а также пола и социального класса. Убеждение, что туберкулез – «болезнь цивилизации», подкрепляло два основных принципа расовой медицины той поры. Согласно первому, человеческие расы с точки зрения биологии настолько не похожи, что подвержены разным, своим специфическим болезням. И поскольку чахотка была признаком интеллектуального превосходства, подразумевалось, что поражает она только представителей белой расы. Отчасти это нашло отражение в названии туберкулеза – «белая чума» или, что еще более показательно, «бич белого человека». В США бытовало мнение, что афроамериканцы заражаются какой-то другой болезнью. Уже само это нежелание хотя бы как-то ее назвать многое сообщает и о господствовавшей расовой иерархии, и об отсутствии доступа к медицинской помощи у цветного населения. Чахотка была благородной прерогативой белых. Доктор Самюэл Картрайт (1793–1863), видный специалист по болезням легких, практиковавший в Новом Орлеане и в Джексоне (штат Миссисипи), решительно отстаивал рабовладение как богоустановленный институт. Выражая преобладающее на довоенном Юге мнение, он отмечал: