Многие лейтмотивы романтической литературы выражают сенсибильность, близкую к чахоточному мироощущению: глубоко осознаваемая мимолетность молодости, всепронизывающая печаль, ностальгия и тоска по прошлому и утраченному, поиск возвышенного и потустороннего, поклонение гению и героической личности, поглощенность внутренним «я» и его духовной сутью – «сущностью», как сформулировал Лаэннек, очищенной от всего материального, грубого и порочного. Осень – повторяющийся и показательный троп – теперь символизировала не сбор урожая и изобилие, а время, когда опадает листва, увядают цветы и наступает безвременная смерть.
Поэтому в элегии «Адонаис» Шелли, оплакивая Китса, сравнивает его с цветком: «Раскрылись лепестки едва-едва, // Завистливая буря налетела, // И вместо всех плодов – безжизненное тело»[43]
. Отдавая дань столь печальной эстетике туберкулеза, творцы-романтики в своих произведениях отводили чахоточным центральное место. В свою очередь, романтическое превознесение возвышенных фантазий в противовес неприглядным реалиям стало характерной чертой социального образа чахотки, вытеснив всю симптоматику, которая современному наблюдателю представляется ужасающей и унижающей человеческое достоинство.Сравнив чуму и туберкулез, два великих инфекционных заболевания, мы ясно увидим, что эпидемические болезни невозможно свести лишь к причинам смертности в одном или другом столетии. Каждая болезнь порождает в обществе свою характерную реакцию. С самого первого своего появления в Европе в 1347 г. и вплоть до последних значительных вспышек в Марселе (1720–1722) и Мессине (1743) чума, как мы убедились, всегда была синонимом массовой истерии, поиска козлов отпущения, бегства, экономического краха и общественных беспорядков.
Туберкулез же ни к одному из этих явлений не привел. Чахотка была болезнью вездесущей, развивалась крайне медленно, внезапных всплесков смертности никогда не провоцировала, а потому не порождала и ужаса, который вызывает внезапное вторжение заразы извне. Во всяком случае, смысла в бегстве или в карантине никто не видел, поскольку чахоточных не считали опасными, ведь болезнь была предначертана им судьбой и возникала в результате внутреннего наследственного изъяна. Поэтому в городе, охваченном не черной смертью, а белой чумой, чиновники оставались на постах, производство и торговля функционировали как обычно, а общественная жизнь шла своим чередом. Чахотка оставила глубокие социальные последствия, но среди них не было ничего подобного тем трагедиям, которые разворачивались в городах, атакованных чумой. Туберкулез был источником опасений для отдельных людей, но не наводил ужас на все общество. По словам историка Кэтрин Отт, «совокупные показатели заболеваемости и смертности от чахотки были выше, чем в случае других эпидемий, но это мало кого тревожило, поскольку не сказывалось на повседневной жизни общества»{142}
.В этом отсутствии беспокойства играло свою роль и простое сопоставление. Смерть от чахотки казалась «красивой», если не абсолютно, то по меньшей мере в сравнении с другими эпидемическими болезнями той поры. Туберкулез легких не уродовал людей так сильно, как оспа, а его симптомы, хоть и причиняли страдания, но не так унижали человеческое достоинство, как дикая холерная диарея. Легкие – вещь куда более возвышенная, чем кишечник.
Из всех последствий туберкулеза для общества наиболее заметным и масштабным было состояние перманентного недомогания. На этапе, который в 1970-е гг. демограф Абдель Омран метко окрестил «эпидемиологическим переходом», или «переходом в здоровье», хронические заболевания составляли исключение, а инфекционные – правило, при этом затяжные болезни тоже были явлением необычным, за исключением туберкулеза. Так что чахотка задала долговременной хвори новый стандарт, поскольку становилась заботой на всю оставшуюся жизнь. После постановки диагноза будущее пациента тут же становилось неисповедимо. Заболевшие оказывались перед тягостными решениями, которые касались профессии, брака и семьи. Чахоточные больные оставляли привычные обязанности, амбиции и круг общения, чтобы всецело посвятить себя новой цели – либо восстановить здоровье, либо примириться с перспективой преждевременной смерти.