Альдона стоит на коленях в костёле, на холодном полу, надавливает колени в тонких колготах. Ей не хочется возвращаться домой, где вдова принимает кандидатов на второго мужа. Ей не хочется никого другого. Насмешки подружек, толкающих детские коляски, ведущих детей в церковь, когда Альдона едет утром на своем велосипеде в плебанию. Любимица ксёндза. Старый отец фарар, глядящий на молодую экономку как на дочку, а она думает о своем бесплодном лоне, которое не произвело на свет ребенка, которое никогда не почувствовало мужчины, потому что Герду она запретила доступ к себе, а тот и не настаивал — если бы только знала, то взяла бы тогда тот грех на свои плечи, а весь мир выглядел бы иначе. Ее груди, еще молодые, которые никогда не кормили, не дали молока, а ведь Господь сотворил ее именно для этого. И дети, дети, дети, маленькие мальчики и маленькие девочки с бантами, послушные и расшалившиеся, глупенькие и умные, тетя, пани Альдона, простите, тетенька, даже Альдона, но никто из них не скажет ей «мама», «мамочка». Альдона как женщина погибла в шахте, спрятанная на черно-белой фотографии в портмоне Герда, вдавленном в юношеское тело тяжестью сотен кубических метров породы; ее похоронили на дробчицком кладбище, после чего она сгнила в грязной глине.
Приходит спокойствие, загрязненное только лишь кратким отчаянием, когда проходит климакс, и правда, которая была ей известна, неожиданно открывается всем: нет уже Альдонки, женщины, девушки, имеется панна Альдона, экономка у ксёндза, старая баба, поскрипывающая велосипедными педалями каждый день, по одному и тому же маршруту: улица Вейская, Майова, налево в Скшинецкого и под плебанию.
Очередные события не наступали одно за другим — Янечек видел их так, как они творили панну Альдону, человека, создавая причину и фундамент того, кем она является сейчас. История, яркая поначалу и слабеющая со временем, очерчивает надежды и желания: скромные пожертвования, настолько громадные, что попросту незаметные, передача себя в Божью опеку (грохот танковых гусениц и мысль, что высоко-высоко имеется некто, более могучий, чем самый громадный советский танк), желание порядка, беспокойство за деньги, безразличие к тому, что скажут люди, этот вот новый викарий, которого она в принципе даже любит, лишь бы только забросил он свои варшавские привычки и научился уважать еду, экономить… Вот только эта боль в бедре, исходящая оттуда, иногда усыпленная только лишь затем, чтобы неожиданно проснуться и пронзить все тело. Хрящ и смазка, выстилающая вертлужную впадину бедренной кости, отмирают и с каждым движением все сильнее стираются, все сильнее раздражая окончания нервов, по которым в мозг бегут те небольшие шпилечки уколов и крупные шипы ударов.
—
—
Ксёндз Янек ничего не ответил, только поднялся и коснулся бедра панны Альдоны.
В первую секунду ей показалось, что тот с ума сошел и начинает приставать к семидесятилетней старухе. Потом — это он что, насмехается. Открыл все печали, что тихонько складывались в ее сердце, и теперь решил пошутить над ее иссохшей жизнью. Но в течение третьей секунды, когда викарий уже отнял руку, а за его рукой ушла боль, и панна Альдона почувствовала, как ее суставы вновь наполняются хрящевой тканью и смазывающим их веществом, как они делаются эластичными, крепкими и надежными, неожиданно до нее дошло, что ксёндз Янек ее исцелил. Ей хотелось как-то поблагодарить его, выразить изумление, она даже решила, что произнесет это торжественно, на самом лучшем, литературном польском языке, который она могла себе позволить, но, прежде чем подобрала слова, ксёндз схватил кусок хлеба, который она намазывала смальцем, и ушел в школу.