— Ну что, Ясек, рассказывай. Как оно там, в твоей Силезии? Не так, как в Варшаве, не правда?
И что я тебе, папочка, должен сказать? Что когда хожу с рождественскими пожеланиями и собираю на костёл, так здешние старики показывают мне альбомы, в которых они гордо выпячивают грудь в
Так что мне тебе сказать, папа? Я рассказывал тебе об этом уже тысячу раз, поскольку этим еще могу тебя тронуть, мы можем вместе поговорить, заламывая руки, а ты в тысячу первый раз пригладишь усы и скажешь мне пару умных предложений, что я обязан понять, что это ведь могут быть даже порядочные люди, что ведь не каждый из них шел добровольцем, что не у каждого имелся выбор. Ну тому подобное, как всегда.
Нет, папочка, стандартная болтовня сегодня не обеспечит беседы отца с сыном. Я должен тебе сказать, что мне открылись Христос и архангел Михаил, и что прямо сейчас они живут в моем шкафу.
— Папа, я… У меня проблемы, папа. Это может странно прозвучать, но…
— Ты говори, Ясек, говори. Но, знаешь, сегодня с утра, хотя и был заморозок, я набрал немного яблок. Хорошие, джонатаны и старкинги. Может послать тебе, а? Если завернуть в газеты, они даже не сильно и побьются.
— Пана, не хочу я яблок… Мне нужно тебе кое о чем рассказать.
— Так ты рассказывай, сынок, рассказывай. Погоди только минутку, новости по радио начинаются, так я погромче сделаю.
Понятно, все это не имеет никакого смысла.
— Папа, знаешь что, я попозже позвоню, тут срочности нет. Держись там, пока, — произнес он под конец то, что, о чем знал с самого начала этой беседы, и так обязан будет сказать.
— Хорошо, сынок, позвони. До свидания.
В динамике мобильного телефона тихий щелчок сообщает о том, что пан Анджей Тшаска — старший, легенда радикальной антикоммунистической оппозиции, проживающий в Рашине[46]
, разговор закончил.Янек остался один на холодной дороге, ведущей в школу, в расстегнутом пальто, с беретом и папкой в одной руке и с беспомощной мобилкой в другой. Мобилкой, наполненной номерами, которые означали дороги к ушам различных людей, близких и далеких; мобилка, наполненная номерами, ни один из которых ему не поможет. Ведь брату он звонить не станет.
Одинокая снежинка кристаллизовалась в тучах вокруг какой-то пылинки, выросла в замерзающую воду и медленно, сквозь студеный воздух, соскользнула вниз, чтобы осесть на волосах ксёндза и растаять от того тепла, которое отдавала в атмосферу разогретая голова священника.
Это же надо такое, чтобы третий «цэ» сбежал со второго урока! Причем, с математики… А ведь это же самый лучший, самый умный класс. Пани Ковнацкая, прозванная Наковальней, обождала двадцать минут, вглядываясь в пустые парты, и решила оставшиеся двадцать минут посвятить чашечке кофе и чтению журнала «Твой Стиль» в учительской. Она взяла журнал под мышку, вышла из класса и повернула ключ в замке, но тут наскочила на преподавательницу польского языка, пани магистр Роттер.
— Третий «цэ» удрал с математики, — заявила пани Ковнацкая, и ее голос громким эхом прокатился по пустому коридору.
— Невероятно… У меня тоже никого нет, — ответила преподавательница языка, ее все это застало несколько врасплох, и ей тоже завторило эхо.
Из кабинета № 208 вышла Целинка, новая учительница английского.
— С урока сбежали, — перепугано прошептала она.
— Так у нас, выходит, прецедент, первое в истории школы бегство всех гимназических классов, — объявила пани Ковнацкая.
— Конечно, их каким-то образом следовало б наказать, но пани директор наверняка заявит, что все это наша вина, — прибавила учительница польского языка.
На лестнице, ведущей с третьего этажа, застучали каблуки пани директор Олексяк.
Когда глаза преподавательниц увидали небольшую, полненькую и подвижную фигуру директорши, обтянутую ужасно дорогим, и в месте с тем, ужасно уродливым костюмчиком в «гусиные лапки» и дополнительно увенчанную облаком обесцвеченных волос, до них дошло, что случилось что-то серьезное. Похоже, что пани магистр Олексяк пробежалась по всей длине коридора на этаже, потому что сейчас, раскрасневшаяся, она не могла отдышаться, лишь указывала пальцем на окно, вторую руку театральным жестом прижав к груди.