в то время как красноармейцы на всех фронтах и в тылу убивали офицеров, даже если они уже не носили погон. В «Балладе о синем пакете» уже появляется адрес: «…люди в Кремле никогда не спят». Однако это ни к чему не обязывающий адрес. Романтика мужества — благодарная тема для молодой литературы, и недаром у Лун-ца в послесловии к трагедии «Бертран де Борн» взятие Перекопа стоит рядом с корниловским Ледяным походом. Для Тихонова начала двадцатых годов было важно не то обстоятельство, что синий пакет был доставлен в Кремль, а то, что письмо
…опоздало на полчаса,
Не нужно — я все уже знаю сам.
Короче говоря, он был убежден в ту пору, что политические убеждения отнюдь не являются необходимым компонентом поэзии. Принимая революцию как данность, он, без сомнения, надеялся, что она не помешает развитию литературы. Нужно, однако, отметить, что с самого начала в нем была видна осторожность. Не помню, чтобы он принимал участие в спорах, по меньшей мере в политических спорах. Сообщение, что он всегда «ругался и будет ругаться с комиссарами», навсегда осталось его единственной политической ошибкой. Впрочем, оттенок оппозиционности мелькнул еще раз в стихотворении, посвященном памяти Лунца.
Вспоминая о том, как «мы блуждали веселой стаей, не зная, где встретится отдых», в несколько туманной форме он все-таки настаивает на независимости поэзии:
Не на случайный час,
Но, пущенный с уменьем,
Кружился в головах у нас Волчок воображенья.
Когда нам говорили: «Вот,
Смотрите: вьется птица», —
Нам было ясно: время врет,
Лишь клюв и перья выдает За целую синицу.
Мы сами строили синиц В запальчивости нашей —
До сих пор живут они,
Крылами в драках машут.
В этих строках зашифровано то сочувствие к позиции Лунца, которое Тихонов еще чувствовал в 1925 году, когда вскоре после смерти друга было написано это стихотворение. Впрочем, оно так тщательно зашифровано, что, кажется, только «серапионы» могли его разгадать. «Время врет» — для Тихонова это сказано смело.
В «Освещенных окнах» я рассказал о том, как Тихонов появился впервые в кругу «Серапионовых братьев». В другой книге «Здравствуй, брат, писать очень трудно» я попытался передать ту атмосферу «занимательной праздничности», которая сопровождала все происходившее в двух тихоновско-неслуховских квартирах на Зверинской, 2. Николай Семенович женился на Марии Константиновне Лучивко-Неслуховской и, к его счастью, попал в старую дворянскую семью, где, казалось, только его и ждали, хотя он был сыном и братом парикмахера и принадлежал к среднемещанскому сословию. У Неслуховских он, как говорится, пришелся ко двору. Его склонность ко всему необычайному, к любым отклонениям от обыденной жизни — словом, черты, характерные для его поэзии конца двадцатых годов, были как бы изначально свойственны семье Неслуховских. Семья жила в двух квартирах — одна над другой — 19 и 21. Если вообразить некое состязание в беспечности, можно сказать, что обе квартиры участвовали в нем, причем это было их естественным состоянием.
Устраивались вечеринки, маскарады, розыгрыши, любили подсмеиваться друг над другом, в частности над отцом, который был, кстати сказать, первым генералом, присягнувшим вместе со своим полком Временному правительству. О нем рассказывали, например, что он долго возился в своем имении над устройством пруда, в который были запущены мальки редких сортов рыбы, а потом увлекся устройством сада и огорода. Для сада понадобилась вода, и он, забыв о своем рыбном хозяйстве, выкачал ее из пруда с помощью насоса вместе с мальками. Об этом со смехом рассказывала мне Мария Константиновна.
Все служили. Отец даже остался генералом, хотя, разумеется, в другом звании — теперь, если не ошибаюсь, он читал лекции
милиционерам. Мария Константиновна необыкновенно искусно делала куклы — на шифоньерах, книжных шкафах, на подоконниках стояли рыцари, принцессы, монахи, дамы в кринолинах, гордые, склонившиеся в реверансе или протягивающие тонкую руку для почтительного поцелуя.
Однажды я пришел к Тихоновым без предупреждения и не застал их дома. Рыжая девушка, домашняя работница, о которой в свое время я наслушался немало забавных историй, предложила мне подождать. В комнате — это была одновременно и гостиная, и кабинет, и спальня — сидел на диване незнакомый человек, почему-то промолчавший, когда я вежливо поздоровался с ним. Через несколько минут, чувствуя неловкость, я снова обратился к нему — на этот раз спросил, не зажечь ли свет, смеркалось. В ответ — вновь ни слова. С недоумением (к которому примешался неведомый страх) смотрел я на надменную, прямую, с поднятыми плечами, с откинутой в сторону левой рукой загадочную фигуру. Время шло, мне казалось, что в тишине я слышу только стук собственного сердца. Встать и уйти? Я встал и подошел к нему.
— Простите, что с вами?