Особой магией обладал оазис Бискра во французском Алжире, этот «Париж пустыни», который даже сухой географический справочник называл тогда «неописуемым». После долгого путешествия по пустыне его зеленый оазис вырастал перед усталыми глазами путника как замки Фата-Морганы. Со своими кафе и варьете, темнокожими танцовщицами и экзотической природой он казался возвращенным раем, где под глухие барабанные ритмы размывалась грань между «нормальным» и «противоестественным» сексом. Один немецкий автор в статье о Бискре (1906) зачарованно пишет о «нервном солнце» над этим раем и утверждает, что стал бы королем, открой он там санаторий для нервнобольных. Когда Макс Вебер в 1903 году после нервного срыва пытался восстановить силы в Риме, ему показалось, что «вечный город» недостаточно далек от его домашнего быта: «Уехать бы в другой мир, куда-нибудь в Константинополь!» А еще лучше, добавила его мать, – «в Африку, оазис Бискра, там он обретет покой!» (См. примеч. 35.)
После того как Англия добилась господства над Египтом, а Франция – над Алжиром и Тунисом, в то время как Триполи, позже ставшее Ливией, отошло к Италии, немцам в Африке оставалось только Марокко. На фоне общего увлечения экзотикой маниакальная зацикленность немецких империалистов на Северной Африке в последнее предвоенное десятилетие вполне понятна. С рациональной дистанции она заслуживает резкой критики, но возможно, стоило бы спросить, почему другие мировые державы – участницы Альхесирасской конференции не предоставили Германской империи в Марокко сколько-то приемлемые позиции, но лишь понапрасну ее дразнили. Если учесть реалии империализма, Марокко действительно имело символическое значение. Получит ли Германия свою часть в Северной Африке или нет, было принципиально важно – это символизировало, будет ли она принята равноправным партнером в общество колониальных держав или нет, получит ли свою долю в сказочном мире империализма. Впрочем, даже многие немцы, начиная с кайзера, не могли целиком сосредоточиться на Марокко, и конкретные цели германского правительства, к возмущению пангерманцев, вечно оставались в тумане. Генрих Клас в брошюре «Западное Марокко по-немецки» попытался представить этот регион – в частности, из-за его «воистину изумительного» целебного климата – будущим германским Эльдорадо. Но между строк его текста чувствуется, насколько искусственной была конструкция немецких интересов в Марокко. Тем удивительнее, что именно марокканский вопрос впервые высветил в ведущих кругах немецкого общества серьезную готовность к войне.
Фридрих Науман – это живое воплощение вильгельмовской эпохи с ее невнятными целями, тревожной страстью к путешествиям, верой в водолечение и новые технологии – в 1898 году, т. е. в один год с Вильгельмом II, совершил путешествие в Палестину. Но эта поездка обернулась для него сплошным разочарованием, в Иерусалиме ничто не вызвало у него «радости». Лишь служба в иерусалимской Церкви Христа-искупителя, на которой присутствовал кайзер и звучала немецкая «военно-морская» музыка и «Господь наш меч»[224]
, принесла ему душевную отраду. Он полагал, что Вильгельм II приехал в Иерусалим, чтобы, как и он, избавиться от «спешки и непокоя». Однако внутреннего спокойствия Науман в Палестине не обрел. Бывший священник, он понял, что его Иисус – не на Святой земле, а дома, в Германии. Это открытие оставило в его душе след – в Первую мировую войну он стремился сконцентрировать всю политическую энергию на «Средней Европе». Однако склонность к колониальным фантазиям он сохранил и после Палестины и даже стал горячим пропагандистом строительства флота. Осознав, что большой мир, каков он есть, остается для немцев чужим и неприветливым, Науман тем более стал стремиться к созданию немецкого мира. В связи со своей поездкой на Ближний Восток он приходит к убеждению, что Германия должна вступить в борьбу с «гигантской Английской империей». Он даже защищал такого «конкистадора», как Карл Петерс[225], – этого человека отстранили в 1897 году от немецкой колониальной службы после того как он застал свою африканскую любовницу со своим слугой и убил обоих. На этом оборвалась дружба Наумана с Луйо Брентано[226] (см. примеч. 36).До 1914 года доля Турции в немецком экспорте составляла лишь примерно 1 %, зато около 20 % отправлялось в Англию; с экономической точки зрения отношения с Англией были бесконечно более важными, чем отношения с Южной Азией. Но интерес Германии к Ближнему Востоку имел не только экономические, но и эмоциональные мотивы, и ближневосточный романтизм Вильгельма II получал в немецком обществе широкий резонанс.