Тогда большинство интеллектуалов почувствовало, что даже многим людям не из интеллектуалов открылась возможность выйти за рамки «подрезанной и ограниченной жизни», а это усиливало чувство сплоченности. Но кружок Георге в Германии смотрел на это по-другому. «Десятки тысяч должны погибнуть в этой священной войне», – говорил Георге. Только так, по словам Гундольфа, может исцелиться болезнь души, так что перед немецким народом откроется путь духовной эволюции. Немецкий историк Карл Лампрехт восторгался «этим потрясающим подъемом нашей национальной души» и говорил: «Блаженны живущие в подобные времена». Эмиль Дюркгейм надеялся, что война осуществит его давнишние мечты о «возрождении чувства общности». Немецкий богослов Эрнст Трельч был убежден в том, что война усилит чувство
Другим последствием войны было то, что «религия социального служения» повсеместно вынуждала совестливых богатых людей посещать разного рода гетто, где они боролись – или по меньшей мере знакомились – с бедностью. «Стремление расстаться с губительным эгоизмом усиливало органические связи с большой общностью людей».[358]
За всеми разговорами о спасительном единстве людей стоял тот факт, что во многих европейских странах существовало этническое и языковое многообразие.[359]
Людей могли объединять их законы и правительства, но при этом они могли разговаривать на разных языках и отличаться по своим обычаям. Это особенно сильно касалось России и Австро-Венгрии, хотя в меньшей степени также Великобритании, Бельгии, Германии и Франции. Новый священный союз под воздействием опасности способствовал преодолению (хотя бы временному) всех различий, правда, позже Ханна Арендт указывала на иллюзорную природу такого нового единства (что и подтвердилось позднее).[360]Существовала и так называемая школа элитистов: Макс Вебер, Гаэтано Моска и Вильфредо Парето скептически относились к потенциальным «достижениям» войны. Хотя Веберу, подобно многим его современникам, была свойственна «почти непереносимая ностальгия по потерянной целостности» в современном обществе, он также понимал, что «народ никогда не сможет править, государство никогда не отомрет, власть не изгонишь из мира с помощью каких-либо поэтических заклинаний». «В человеческом обществе, – делал он вывод, – реализовать христианскую этику невозможно».[361]
В итоге, разумеется, достаточно скоро появились усталость и разочарование. Художник Лоуз Дикинсон отмечал, что в разговорах о войне не хватает разнообразия. «Победить в войне или спокойно примкнуть к победителям – вот что было у всех на уме. Заграницей слышались только выстрелы, до́ма – бесконечные заклинания пропагандистов, совершенно равнодушных к реальности». Квентин Белл говорил о Блумсберской группе, что «никто из них, так сказать, не «верил в войну, и они решительно отказались от религиозного отношения к ней». Дейвид Герберт Лоренс сохранял амбивалентность. Он считал, что «человечество нуждается в подрезке ветвей», что «великое приключение смерти» было достойным сюжетом для романа, и жаждал «подлинного единения с людьми». Но он не нашел такого единения в войне: «Война была не схваткой, она была убийством».
Гюстав Лебон – а после него то же самое говорили многие социологи – утверждал, что «война служит противоядием для аномии или упадка, она восстанавливает солидарность». Может быть, этим объясняется то, почему интеллектуалы вообще приветствовали войну: для людей, отделенных от остальных частей общества из-за их образования и особых интересов, война сулила шанс «воссоединения» с другими.
В 1914 году
, говорит Стомберг, сложилась уникальная ситуация, такого не было раньше и не могло повториться: «это был момент роста сознания», где самым значимым мотивом была «сырая реальность» возвращения чувства единения между людьми. Для многих, говорит он, психологические истоки войны не были злокачественными: скорее это была «сильная жажда обрести идентичность, единство с людьми, направление в жизни – позитивные и сами по себе достойные цели, которые были извращены и привели не туда, но сохранили свое благое происхождение».[362]Дух 1914 года был «противоядием для аномии, порожденной разрушительным действием некоторых сил в недавнем прошлом – сил урбанизации, капитализма и технологии, которые разорвали древние связи между людьми и привели их к кризису в социальных отношениях».[363]
Однако это противоядие обошлось людям слишком дорого, так что мы до сих пор ищем для него жизнеспособную альтернативу.